А все же куда спешил тот чел на Невском? Чел, который спешил не на свидание?
На пошатывающихся… да-да, шаркающей кавалерийской походкой прошел Евгений сквозь гробовое молчание в свою комнату. (Мадам называет это “кабинет”, и действительно, там есть все, что составило бы счастье какого-нибудь другого человека: огромный антикварный стол под зеленым сукном, огромный антикварный кожаный диван с высокой-превысокой спинкой, антикварные полки с антикварными книгами — полки такие хитроумные, что нужен навык не одного поколения, чтобы справляться с их дверцами, и книги столь затейливые, что и несколько поколений ученых читателей окажутся не в силах лишить потомков их доли трудов и открытий.) Евгений рухнул, завел глаза (ах, потолки старого фонда) и очнулся только следующим утром — правда, невероятно ранним утром — в устрашающе блистающей ванной, где он стоял босиком на девственном кафеле и смотрел в зеркало.
Реальность выплывает из обморока, как вокзал из тумана, или это сознание подобно поезду, который, набирая скорость, вырывается из густого облака дождя? Тот, кто только что видел себя в больном сне, увязает в нем, растерянно смотрит на изменившийся пейзаж — вешки, отчетливая тропинка, которой следовало держаться, чтобы не угодить в трясину, — и не понимает, как быть теперь, паровоз он или пункт прибытия. Именно в этот момент Евгений очнулся и посмотрел на себя в зеркало.
Это не человек, это странствующий труп в пижаме и с бутылкой пива. Еще и похмеляетесь, многоуважаемый. (Слабое удивление, когда Евгений увидел бутылку — и, точно, как могла эта бутылка попасть в его руку, — тронуло его губы.) Он смотрит без желания узнавать; это ли безжизненное зеркальное лицо принадлежит ему — или какое-то другое, — он не станет возражать в любом случае. Уже длинные, редкие волосы всклокочены — но это по-прежнему волосы, любые, никакие, чьи-то, его с таким же успехом, как чьи-либо еще. Глаз не видно, рот усох, пальцы прикасаются к щетине, перед губами появляется горлышко бутылки. Как из скляночки, в которой Психея вынесла на свет подземный стигийский сон, пьет Евгений бледную пену. И опять засыпает? Нет… может быть… Как бы там ни было, через несколько часов — в том же полутрансе, но уже не сомневаясь в своей идентичности — но, возможно, и сомневаясь, откуда нам знать, он стоит перед Аристидом Ивановичем, и Аристид Иванович вежливо придерживает для него дверь.
Когда Аристид Иванович здоровался с молодым другом, в голосе его прозвучало удивленное сочувствие. Они прошли в комнату. Старикашка поджал губы, вздохнул, надел очки и ловко раскрыл на нужной странице неведомо откуда появившуюся в его руке книгу.
“Знайте, — прочел он не глядя, — что то несчастье, которое называется меланхолия, не случается с мелкими и простыми характерами, но это несчастье почти героическое, и часто те, кто подвержен меланхолии, мужественно говорят истину, без оглядки ни на время, ни на устоявшееся мнение”.
Да, старичок принял похмелье за приступ таинственной неизлечимой болезни и соответствующе утешал. Кто знает, не был ли он прав — и что есть меланхолия, как не похмелье опьяненной иллюзиями души, — и что есть похмелье, как не мертвящая тоска тела. Через положенное время Евгению стало легче, и он простился — так серьезно, словно навсегда, — с гостеприимным хозяином. А чего это он нализался? Правда, правда, чего это он? Он простился и вышел в зной и душный ветер лета. Что, еще лето? Лето, притом уже жаркое лето. Можно добежать до фонтана, смотреть на небо и воду, лечь в парке на траву. Вы дремлете, а мы будем потихоньку рассказывать. Зной, душный тяжелый ветер — будем рассказывать наперекор всему.
первый сон Аристида Ивановича
Этим летом Мадам редко бывала дома, Лизу отправили на Мальту совершенствоваться, Негодяев уехал в Крым и не похоже было, что он оттуда когда-нибудь вернется — так давно он уехал и так упорно кто-то распускал о нем странные слухи, прислушиваясь к которым, Евгений то собирал, то распаковывал собственный чемодан. А Аристид Иванович, выведенный из терпения фантомом, который создал, попал в больницу. И первым делом запретил себя навещать.
Вот лежит Аристид Иванович в больничной постельке и видит сны. Видится ему, что в одно прекрасное утро приходит он в урочный час в Публичную библиотеку и вместо библиотеки обнаруживает там публичный дом. Швейцар стоит при входе. Ливрея на швейцаре сверкает всеми цветами счастья. Лицо полыхает. Аристид Иванович вглядывается и видит, что швейцарова личность ему не незнакома: это известный, как принято думать, писатель — единственный в родном городе писатель с представительной мордой и достаточным ростом, своего рода исключение из правила, по которому жизнь валит в литературу все, ни на что другое решительно не годное. И вот он стоит, лапа, в ливрее. (Сюртучок и цилиндрик.) И, глазом не моргнув, открывает Аристиду Ивановичу дверь. А тот входит, смущенно задумавшись.
Читать дальше