А чем он занимался, этот недостойный и загадочный приятель? Чем занимался? Но, дорогой друг, мы вовсе не страдаем всеведением, мы можем только гадать. У Негодяева было очень много свободного времени, так что и профессию следует предполагать свободную. Он мог, например, быть барыгой, маклером, посредником, аферистом, воришкой, наводчиком, лжесвидетелем, политологом, доверенным лицом, не все ли равно. Род занятий мало что скажет о человеке. Да и что вообще можно сказать о человеке? Один какой-нибудь душистый платок, а? Одна улыбка.
Я боюсь, говорит Мадам, он стал какой-то дикий. Бетси, возьми ложку как следует. Твой отец заболел.
Наверное, живот схватило, отвечает девочка спокойно. Он уже полчаса там сидит.
Негодяев одобрительно улыбается.
— Бетси!
Лиза кладет ложку, встает из-за стола, вежливо говорит “спасибо” и уходит к себе.
Какое это счастье, дорогой друг, иметь возможность уйти к себе и закрыть дверь, иметь свою комнату. Сюда, правда, тоже проникла упорядочивающая и облагораживающая рука Мадам: мебель рекламной детской расставлена в строгом соответствии с рекламными рекомендациями, изгнаны вульгарные картинки и постеры, отрада шестиклассниц, вместо них висят гравюры, — зато гравюры выбирал Негодяев, и он же, в выражениях столь же разумных, сколь забавных, обосновал необходимость огромного яркого глобуса, а ведь Мадам на глобусе непременно бы сэкономила, был бы он маленький, невзрачный, на пластмассовой подставке, мгновенно ободравшийся, а то и вовсе никакой, при радикальной экономии. Ну-ну, прикалывайтесь. А в чем дело, у вас глобуса в детстве не было — или хотя бы мечты о глобусе? И чтобы это был глобус, да, а не орудие пытки из школьной программы. Бросьте, сами знаете, что не в глобусе дело, а в Негодяеве: с чего бы ему суетиться? Ах, вот вы о чем. Ничего подобного, ни сном ни духом — хотя если хотите потолковать о педофилии, то как-нибудь потом потолкуем, это любопытно. Любопытно?! Ах, не цепляйтесь.
о косах
Лиза останавливается у окна и угрюмо крутит прядь волос. (Мадам приспичило, чтобы у ребенка были косы. Косы — дело хорошее, но хотелось бы, чтобы хорошее было также и добровольным. У тебя чудесные волосы, увещевала Мадам, прекрасного пепельного цвета, очень редкого. Лиза эти чудесные волосы расчесывала с таким остервенением, что даже Евгений вспомнил семейные предания и слабо возвысил голос. Мог бы, разумеется, не беспокоиться.) За окном синеет и чернеет, и скованный льдом парк (ветви деревьев черные, как ресницы) гравюрой проступает в жирном желтом свете фонарей. В окрестных домах сияют витрины первых этажей и слабо теплятся окна повыше. Что-то сухое, невесомое медленно падает с неба на сухой холодный асфальт, струится в его трещинах, замирает. Девочка стоит у окна и смотрит, как наступает зима.
И вот наступила пушистая зима. Дни стали короткие, как спички, а ночи — ледяные, как купленный на улице апельсин. (А знаете, жалко, что апельсины продают теперь круглый год, утрачивается чувство смены сезонов. Когда Евгений — и Негодяев — и даже Мадам — и, может быть, вы, дорогой друг, — были маленькими, апельсины существовали в прочном ассоциативном ряду снег-елка-каникулы, и еще — черное утреннее небо в первый учебный день третьей четверти. О ненавистная третья четверть, ледяная, нескончаемая! Как жестоко и быстро она вытравливала из жизни острый и сладкий оранжевый запах каникул.)
Покатились сани зимы, неуклюжий дедовский возок зимних месяцев. Первый снег — пушистый, праздничный — быстро затерялся в растущих сугробах, потерял цвет: вот так собака белой масти, хамелеон северного города, постепенно приобретает тон грязных улиц, серого снега. Его ненавидишь, этот уже мертвый снег, но он всюду, он лезет белой гадостью — в глаза, колючим дробленым льдом — в уши, от него першит в горле. В этом снегу Евгений обрел свое будущее. Он извлек будущее из сугроба, как оброненную кем-то рукопись, и рукопись осталась в его владении.
об Аристиде Ивановиче
Будущее имело вид нелепого старика — маленького, скрюченного, сморщенного, с всклокоченными космами седых волос, в старом пальто — опрятном, но косо застегнутом — и со связкой книг, в которую старик вцепился мертвой хваткой и не выпустил даже тогда, когда Евгений поднимал его и отряхивал.
Евгений поставил свое приобретение на ноги, и тщательно отряхнул, и вынул куски снега из щели между воротником пальто и шарфом, и — посмотрев и подумав — застегнул пальто как положено. Старик молча пыхтел, тяжелая связка книг в его руке прыгала и раскачивалась. Брови — два седых клочка, вздыбленных и лихо загнутых, как крылья на картинке, как усы старого портрета, — придавали лицу выражение, не поймешь какое: то ли удивленное, то ли гневное. А где шапка? — спросил Евгений. Шапка благополучно нашлась в том же сугробе, Евгений и ее отряхнул. И водрузил — такой порыжелый пирожок из неизвестного материала. Шапки подобного фасона — но не качества — когда-то обильно украшали высокие трибуны, и почему-то всегда над ними кружил снег: наверное, так полагалось. А как они выглядят сейчас, трибуны? Прилично выглядят, в таком общеконсервативном стиле, не отличишь от всей Европы, если на лица не смотреть. А впрочем, какие лица… мы же видим их только на экране телевизора — как сквозь мутное стекло, гадательно.
Читать дальше