Од Белле не замужем, и, без всякого сомнения, никогда не выйдет замуж, будучи, в некотором роде, хранительницей этого дома, весталкою, как говорит с улыбкой г-н Клавель, — его шутка, сам не знаю отчего, больно ранит меня. Мадемуазель Белле — сирота, как и я сам, однако Господу, видно, было угодно даровать больше привлекательности сиротам женского пола, нежели мужского, и эта юная девушка сияет спокойной, изящной красотой. У нее темные блестящие волосы, тонкая талия, округлая грудь (я краснею, описывая ее стати), и она в любых обстоятельствах выказывает естественную непринужденность, коей так прискорбно не хватает молоденьким жеманницам ее возраста. Быть может, я слишком неуклюж и окружающие видят меня насквозь? Но я откровенно сознаюсь, что меня неодолимо влечет к мадемуазель Од, влечет до сих пор, спустя столько лет, — недаром же я не способен, говоря о ней, удержаться от восторга, который привносит в мой рассказ дерзкую нотку вожделения. В этом последнем я и признаю себя виноватым; оно-то и явилось причиною изгнания из дома моего благодетеля.
Итак, когда г-н Клавель захлопнул за мною дверь, я простоял несколько минут в оцепенении, спрашивая себя, что же такое я натворил, из-за чего оказался с тощим узелком в руках, одурелый и неприкаянный, на дороге, среди колыхавшихся луговых трав.
В те времена нравы деревенской знати нередко отличались крайней простотою, и я ничуть не удивился тому, что г-н Клавель самолично выпроводил меня за дверь и своими руками запер ее. Жизненный уклад в замке, как все называют этот большой дом, также весьма прост, каковая простота неизменно восхищает г-на Вольтера, когда он гостит в Усьере. Более всего меня печалит именно это внезапное одиночество после стольких-то лет занимательных разговоров, веселых празднеств и поучительных прогулок в лесах и на холмах.
Как сейчас, ясно вижу эту сцену.
Г-н Жак-Абрам-Эли-Даниэль Клавель, сеньор Бранля и владелец Усьера, нетерпеливо прохаживается по саду, готовясь отбыть в экспедицию, а я сопровождаю хозяина вместе с его воспитанницей, мадемуазель Од, и слугою Кавеном, нагруженным коробками и лупами.
— Вы подражаете вашему Руссо, — насмехается г-н Вольтер; он стоит в дверях, опираясь на свою трость. — Берегитесь, милый мой философ, еще немного, и вы станете таким же травоядным, как он! Ох уж эти травки…
— Боже сохрани, дорогой друг! И потом, он вовсе не мой Руссо. Однако почему бы вам не присоединиться к нашей компании? Вчера вы и так целый день протомились у себя в комнате…
Люблю слушать смех г-на де Вольтера, этот сухой, но задорный, горячий смех, в котором звучат саркастические нотки.
— Я томился? Да мне нужно написать сотни две писем, закончить три сказки и два памфлета и еще перекопать всю вашу библиотеку. Так что увольте, собирайте свои гербарии без меня. Классифицируйте ваши замечательные травы, клейте этикетки на полевые цветочки, протыкайте булавками несчастных насекомых. Ах, кстати! Принесите-ка мне самую пеструю бабочку, какую сыщете; я подарю ее мадам Дени [3], чтобы она простила мне пребывание у вас.
Г-н Вольтер описывает пируэт вокруг своей трости и, согнувшись чуть ли не вдвое, кланяется низко, как в театре. И вновь шелестит его смех, подобный сухому, но сильному ветру, неподвластному даже солнцу.
Да, г-н Вольтер с первого же взгляда произвел на меня именно это впечатление сухой силы. Г-н Клавель и все прочие, кто водит с ним знакомство, считают его человеком больным и хилым. Я же тотчас угадал скрытую в нем несокрушимую мощь. И дерзкое упорство, способное одолеть любое препятствие, подчинить любого противника. Сколько же лет ему было, когда я впервые увидал его? Кажется, это произошло в конце лета 1750 года. Значит, шестьдесят пять—шестьдесят шесть? Г-н Вольтер тщательно скрывает свой возраст. Он хочет заставить позабыть окружающих о том, что по смерти Короля ему было уже больше двадцати лет [4]. В этом он походит на стареющих размалеванных жеманниц, коих сам безжалостно высмеивает, и столь наивное кокетство на фоне прочих блестящих достоинств скорее умиляет меня.
Но что же я такого натворил, что меня выгнали из дому? Г-н Клавель, видимо, полагает, что я согрешил, согрешил тяжко, и сама безыскусность сего изгнания есть лишнее доказательство утонченной, жизнерадостной простоты нрава моего покровителя. В его глазах я виновен, но никто не собирается трезвонить в единственный колокол местной часовни по случаю моего ухода! Так что я скромно удаляюсь по Мезьерской дороге, в нежном утреннем мареве, витающем над окрестными лугами.
Читать дальше