Голова раскалывалась от бесконечных мыслей. Чувства пронизывали все ее существо, мысли преследовали ее, навязывая свою волю. Она стойко сохраняла в себе мужество, пока не пришел Асис. Но когда, охваченная горем, встретила его в коридоре и хотела поцеловать, он отстранил ее.
Она решила: "Сейчас ему не до меня. Он идет поцеловать отца". И вошла вслед за сыном в ту комнату. Она увидела, как мальчик рухнул на гроб, исторгнув из своей груди не крик, а сдавленный стон, и обвил руками бездыханное тело.
"Нет, — хотел он закричать. — Нет!"
И сын позволил себе то утешение, в котором она отказывала себе. Асис рыдал так исступленно, что она поняла: плачет не мальчик, а мужчина. Он положил голову возле его рук и плакал, касаясь их губами, не в силах отвести от них глаз, будто не мог наглядеться. А потом перевел взгляд на лицо отца и, увидев, что оно скрыто, сорвал платок.
Пресенсия закрыла глаза и опустилась рядом с ним на колени. Она не увидела, но почувствовала, как он снова накрыл его лицо платком и весь дрожал. Эта дрожь передалась ей. В горле пересохло, глаза тоже были сухими. Женщина должна быть как вода. Но она не могла плакать. "Хоть бы мне заплакать", — молила она. И не могла.
И стала утешать сына, чтобы смягчить его боль:
— Он не страдал, — сказала она, не смея взглянуть на него, ибо боялась, что сын прочтет в ее глазах ложь. — Все произошло так быстро... Он сразу потерял сознание.
И она, точно слепая, протянула руку, желая прикоснуться к телу сына — плоть от плоти Вентуры, — но руку ее отстранили с такой очевидной преднамеренностью, что она посмотрела на него широко раскрытыми, обезумевшими глазами и увидела, что мальчик спрятал голову за краем гроба. Жестокая правда пронзила ее.
—Ты обладаешь способностью восприятия. Ты улавливаешь наши мысли и чувства, точно приемник звуковые волны.
"Он знает правду. Кто-то сказал ему правду. Асис знает".
И в ту же секунду почувствовала, как на нее обрушилась усталость, лишив последних сил.
Встала, подошла к креслу и провалилась в него, убитая горем. А те, кто приходили и говорили принятые в таких случаях слова, принимали подавленность этой маленькой, беспомощной женщины за дрему или полное равнодушие.
Пресенсия мысленно взывала: "Вентура!", но Вентура не откликался. Молила: "Бог мой!"
— и роптала. Звала: "Сын мой! Сын мой!" — и сотрясалась от боли, словно ее били хлыстом.
(Кто сказал тебе об этом? Кто посмел? Я же тебя предупреждала: "Пора поговорить с мальчиком". А ты отвечал: "Потом. Еще рано". Я настаивала: "А вдруг он узнает? Вдруг ему что-нибудь скажут?" Я не могла жаловаться тебе — не имела права — на то, что соседи окидывали нас оскорбительными взглядами и косились на меня, когда я проходила. "А вдруг он узнает?" "Я расскажу ему, когда он повзрослеет. И сможет понять нас". Я промолчала, хотя подумала: он никогда не поймет нас, Вентура, не обманывай себя. Ты, наверное, хотел сказать, когда он будет в том возрасте, чтобы не понять нас, а простить... Вы уходили вдвоем на вокзал, когда он уезжал в коллеж, но я не ходила вместе с вами. "Мама, а разве ты не идешь с нами?" — "Нет, сынок. Тебя проводит папа". Я смотрела вам вслед с балкона и всякий раз испытывала такое чувство, будто рожала заново, но не для того, чтобы иметь, а чтобы потерять. И думала: "Сейчас они прощаются".
Я знала, что Асис, должно быть, с нетерпением ждет, когда ты обнимешь его, чтобы поцеловать тебя с уважением, восхищением и той нежностью, которая меня в нем всегда пугала. "Чего ты боишься? Ведь это же прекрасно, что у него такая чувствительная душа..." Но твои слова не утешали меня. Мать нельзя утешить тем, что у ее ребенка легкоранимая душа... Ты возвращался с вокзала. Я слышала, как поворачивался ключ в замочной скважине, но не могла пошевельнуться, охваченная тревогой. Ты подходил ко мне, прижимал к своей груди, слегка покачивал из стороны в сторону и целовал в губы. Когда Асис уезжал из дома, ты снова становился моим возлюбленным.
Присутствие Асиса в доме заставляло нас с тобой хранить целомудренные отношения.
Предаваться любви под одной крышей с сыном — хотя мы с тобой никогда не говорили об этом — значило бы сделать его соучастником нашего счастья, а мы ему в этом отказывали. Но когда он уезжал... "Ты думал о том же, о чем и я. О том же самом". "Если бы ты видела, как спокойно он уезжал в школу со своими приятелями... — И, смолкнув на минуту, заметил: — Он становится упрямым". Ты тоже становился упрямым. И когда подходил ко мне и обнимал, то делал это не столько для того, чтобы меня утешить, а потому что сам нуждался в утешении. Мне казалось, что сын чем-то похож на тебя, потому что ты, несмотря на свой возраст, мудрость и мягкую настойчивость, по сути своей всегда оставался для меня ребенком. Думаю, таким ты мне и полюбился. Сначала ты вызывал во мне восторг: профессор столь возвышенной, чистой науки, как словесность. В твоих словах я обнаружила для себя то, о чем лишь интуитивно догадывалась. Что таил в себе неведомый для меня мир, о существовании которого я лишь подозревала. Твои слова служили мне путеводной звездой. Но когда я познакомилась с тобой поближе, меня потрясло твое безграничное одиночество, разъедаемое нежностью. Я увидела, что для твоих идей, для твоей работы тебе необходима взаимная нежность, та отдушина, которая позволила бы тебе обрести духовное равновесие, чтобы мысли твои стали светлее. И когда ты овладел мной, именно я дала тебе все это.)
Читать дальше