— Спать вам рядом, в соседних комнатах, — объявил хозяин, открывая духовку и присматриваясь к окороку. — Там у каждого на столе тетради и ручка — у меня так заведено, каждый оставляет свои впечатления. Хоть одной строкой, обязательно.
— Очень кстати, — оживился Анисимов, увлекшийся свежей земляникой. — У нас Захар Тарасович был на съезде колхозников, в тридцать третьем, кажется. Свои впечатления о встрече с живым вождем оставит — бесценный документ очевидца. Не забудь, Захар Тарасович…
— Писать разучился, — горестно покивал лесник.
— Мне продиктуешь, запишу, — с готовностью предложил Анисимов. — Нет, нет, Захар, ты уж не отказывайся, таких свидетелей в жизни все меньше и меньше, молодые должны правду знать, потрудись ради святого дела. Ты должен передать потомству тепло пожатия его руки… Поздно уже, полковпик, что твой окорок?
— Одну минуту! Чуть-чуть подрумянится, вот я его еще сметанкой удоволю… Тронешь, из-под ножичка — парок с ароматцем. А мы пока давай еще, Родя, по маленькой, коньяк — напиток не вредный для стариков, всякие там закупорки промоет… ну, за встречу, за наше правое дело!
Лихо опрокинув стопку, он бросил в рот самую крупную ягоду и, поглядывая то на Анисимова, то на Захара, обмяк, и Анисимов требовательно стукнул концом палки в пол.
— Э-э, полковник, еще по одной?
— Давай, Родя, давай. Дети ничего не хотят понимать. Наотрез отказались ездить на дачу, они теперь с пяти лет сексуально озабоченные, где им понять Сталина? А жизнь-то, Родя, двумя потоками льется, по-другому не может. Один рукав от нас, грешных, в прошлое, а другой — оттуда, из прошлого к нам, все мы стоим в самом сцеплении живого и мертвого, только никто этого не хочет замечать. А молодежь и совсем думать отучили.
— Браво, полковник! — провозгласил Анисимов и вновь поднял свою рюмку. — Я всегда знал, что ты умный и дальновидный человек. Не огорчайся, всему свой срок, все возвращаются на круги своя. Так устроено, по-другому не было и не будет…
— Знаешь, Родя, я скоро верующим стану, — понижая голос, сказал хозяин. — Вчера в сумерках сижу в саду, такая благодать в душе, Бога хочется, Бora! Сижу думаю… один, ты знаешь никогда не прикладываюсь, — кивнул он на бутылку, — никаких там побочных воздействий… Поднимаю глаза и обмер, тяжесть по всем членам разлилась, свинцом к скамейке придавила, ни рукой, ни ногой не могу шевельнуть. Сам себе не верю — верхнее правое окно в доме светится и в нем силуэт над столом. Да ярко так! Понимаешь, он сам. Затем соседнее окно вспыхнуло, опять он, теперь уже прямо у окна — стоит, смотрит в сад. Так всю дачу и обошел. Заставил я себя встать, думаю, будь что будет, открываю дверь, поднимаюсь наверх — ноги ватные. Добираюсь до верхней площадки — никого. Кромешная темень, слышно, мышь скребется… Заставил я себя по всем комнатам пройтись — опять пусто. А, Родя?
— Волнение крови, полковник, — осторожно предположил Анисимов. — Сейчас в атмосфере магнетизма мною, неопознанные летающие объекты, почитай газеты, чего только не узнаешь! Да и человек, особенно такой, не может бесследно исчезнуть…
— Ты считаешь?
— Уверен! — ответил Анисимов, шумпо принюхиваясь к аппетитным запахам окорока, распространившимся по кухне. — Но каждому свое… Какой непереносимый аромат, что может быть выше самой жизни! Да, полковник, ты обещал показать последние поступления, подлинники рукописей. Не забудь, скоро полночь, я его руку хорошо знаю.
— Не забуду, — отозвался хозяин, выкладывая на блюдо огненно пузырившийся окорок.
Положенный час пробил, на Спасской башне часы отзвонили последнюю четверть безвозвратно уходящего дня, и у дверей Мавзолея сменился караул — два молоденьких курсанта замерли, сжимая в руках своих караульные карабины, здесь, в самом центре страны, они сейчас были призвапы олицетворять своим бдением главную мощь давно изжившей себя идеи, и вместо того чтобы заниматься полезным и нужным для жизни делом, любить женщин, играть с детьми, работать или учиться думать и постигать, они стояли с замершими лицами, искоса поглядывая на почти постоянно и даже далеко за полночь толпившихся перед Мавзолеем людей; четверть часа пролетело быстро; но в этот раз сменившиеся ощутили какую-то странность своих легких карабинов, их приклады нельзя было приподнять от земли, они как бы намертво прикипели к самому ядру старой площади. Ни один из курсантов не выдал себя даже друг перед другом; затем совершенно неожиданно площадь перед Мавзолеем очистилась, обезлюдела, лишь где-то на противоположной ее стороне вдоль приземисто длинного здания с широкими окнами текла тоненькая струйка прохожих к гостинице, ярко пылавшей сотнями окон. Курсанты реагировали на происходившее совершенно по-разному; один продолжал держаться ва ствол своего карабина, лишь время от времени, не веря случившемуся, незаметно подергивал его вверх, пытаясь оторвать приклад от какой-то захватившей его свинцовой тяжести; второй же, еще с детских лет увлеченный историей и мечтавший ликвидировать трагический разрыв в истории славянства между христианством и язычеством, почти не обращал на окружавших внимания; в его молодых мозгах под форменной фуражкой закружились совершенно иные мысли, и он думал о мумии человека, вот уже несколько десятков лет выставленной на всеобщее обозрение, конечно же, без его согласия. «Смерть есть величайшая из тайн бытия, никто ничего о ней не знает и никто не вправе вторгаться в эту тайну, даже вот таким образом, как сейчас, когда это пытаются объяснить бессмертием идеи и необходимостью ее укрепления, — думал честолюбивый молодой человек. — И это чушь, бессмертных идей нет и быть не может, просто придумавший эту загробную жизнь, пожалуй, непереносимо ненавидел покойного, хотел укрепить этим свое положение, по сути дела, он жил инстинктами, в данном случае им руководил культ предков и божественное их почитание приравнивалось к защите самого неба».
Читать дальше