Общее течение насильно втянуло его обратно в свою воронку, вынесло на одну из главных улиц и понесло дальше, к тому самому месту, от которого он только что бежал и хотел быть как можно дальше; он сунулся в одну сторону, другую, проталкиваясь в гуще людей, и тяжело, отчетливо почувствовал, что должен подчиниться, что он не вырвется из этих молчаливых, скорбных потоков, что здесь он ничего изменить не может. И он смирился и лишь одного не понимал. Неужели во всех этих массах людей, неудержимо стекавшихся к центру города, одна, единая душа? — спрашивал он себя. Неужели все они до единого испытывают к этому навсегда ушедшему (теперь он из отрывочных, скупых слов и фраз, сдерживаемых рыданий, доносившихся отовсюду, знал, что произошло, и потому совсем успокоился) такую одинаковую великую любовь, что и лиц не различишь, у них сейчас сделалось одно, единое, общее лицо? Неужели в этих ужасающих своим молчанием в каком-то едином порыве толпах нет ни одного голоса против? В это нельзя, невозможно поверить. Или здесь нечто иное и в устрашающем единстве безликих масс эта смерть — еще одно утверждение не зависящих ни от кого в отдельности высших сил, высших ценностей, ненавистных и не подвластных никакому пониманию?
И, однако, этот же самый, всеобъемлющий, неостановимый, вбирающий все на своем пути порыв захватил Анисимова, и уже на площади, стиснутый колышущимся морем людей, он с болезненным любопытством всматривался в затянутую черным крепом трибуну, вслушивался в скорбно звучащие слова; от этих скорбных маршей, роняемых в морозную тишину речей он почти успокоился, и все в нем пришло в прежнее согласие. Он лишь не мог заставить взглянуть себя вверх, на монумент, сейчас, при свете дня и текущих над ним рваных облаков, он уже не казался таким всеподавляющим и зловещим.
Анисимов вернулся домой в двенадцатом часу бодрым, внешне почти спокойным; несмотря на бессонную ночь, спать ему совсем не хотелось; подумав о том, как недоуменно-вопрошающе встретит его жена, он постучал к соседям. Открыл сам Хатунцев, судя по всему, он собирался уходить, завязывал галстук. У него было осунувшееся, непривычно отчужденное, злое лицо, он сухо поздоровался, всем своим видом показывая, что спешит.
— Какая невосполнимая утрата, какая утрата, — сказал Анисимов, не обращая внимания на отчужденный тон Хатунцева: ему сейчас необходимо было выговориться. — Не спал всю ночь… Не думали мы дожить до этого дня… Ужасно, ужасно… Казалось, с каждым может случиться, но не с ним…
— Он был человек, как и все, — вяло возразил Хатунцев, продолжая возиться с узлом галстука перед высоким потускневшим зеркалом.
— Это и поразительно, все мы забыли, что он смертен, что он всего лишь человек. — Анисимов говорил и говорил все в том же лихорадочном возбуждении, неосознанно надеясь, что тайный смысл его слов хотя бы в самой небольшой малости приоткрылся и собеседнику, но Хатунцеву было не до словесных шарад.
— Родион Густавович, очень тороплюсь, простите.
— Ну-ну, понимаю. Вечерком заходите с Еленой Захаровной… Посидим, в такое время как-то неуютно в миру, лучше держаться вместе.
Резко обрезавшееся, с запавшими глазами лицо Хатунцева передернулось, он словно ждал этого вопроса.
— Мы… с Еленой Захаровной больше не вместе, — сказал он, перебивая, с каким-то злым наслаждением, словно мстя Анисимову, — Разошлись, разъехались… Сняла где-то комнату…
— Боже мой, — совсем растерялся Анисимов, — ну и денек, час от часу не легче.
Хатунцев подошел вплотную к зеркалу, пряча лицо.
— Простите, не знал, душевно сочувствую, — произносил Анисимов дежурные фразы, а мысль его бешено работала, однако добавить что-либо вслух он не решился, но Хатунцев словно прочел его мысли.
— Как все это получилось? — потерянно переспросил он как бы про себя, совершенно другим, опрокинутым голосом, но вспомнил, что не один в комнате, и зло вскинулся. «Постой-ка, постой, — удержал он поток готовых сорваться с языка злых обвинений. — Постой… Ведь не кто иной, как он, Родион Густавович Анисимов, сообщил мне в свое время, что в партизанах у Елены Брюхановой был тот случай… когда она самого дорогого для себя человека… Помнит ли Анисимов этот случай? Помнит или забыл?» Хатунцев с чисто профессиональным интересом остро взглянул в лицо Анисимова.
«Да, конечно, помню, — прямо встретил его молчаливый вопрос Анисимов. — Но это же истинная правда».
«Да, это правда! Правда! — подхватил Хатунцев. — Тем хуже. Пусть она будет проклята, такая правда! Вместе с вами!»
Читать дальше