— Где я?
— Тебе-то что? Лежи, завтра узнаешь. Поздно, пора нам уходить.
Через несколько минут ничего не понимающий Захар, уже совершенно сбитый с толку, опять, остался один; он съел ломтик хорошего хлеба, запивая из жестянки; хлеб был действительно чистый, его сытость переполнила иссохший желудок, и слабость потекла по телу, отдалась в висках; скоро, не в силах решить что-либо определенное, он, натащив на себя какое-то тряпье, оказавшееся рядом, опять задремал и только через несколько часов, кем-то разбуженный, открыл глаза. Увидев рядом чье-то мучительно знакомое лицо, он долго не мог прийти в себя.
— Аким! — сказал он наконец, освобождаясь от оцепенения. — Ты ведь?
— Я, Захар, я тут за старшего, в столярке, там сейчас двое наших работают, не бойся, свои ребята. Я как узнал от Харитона, что ты в десятом блоке, обмер. Барак-то для смертников, особой категории. Оттуда в каменоломнях поголовно все кончают. — Аким Поливанов, в лагерном полосатом одеянии, в такой же шапочке, словно свалился с неба, и Захар никак не мог привыкнуть к нему, — он поднял руку, коснулся твердого, костистого колена Поливанова, присевшего, полусогнувшись, рядом на ящик. — Ну вот, ну вот! — опять сказал Поливанов. — Я уж думал, не отойдешь. Тебя дворовые-то прямо из штабеля мертвяков сюда умыкнули, я старшему команды тоже немало уже сделал. А тут суматоха случилась, бомбежку ждали — все к месту. Ох, Захар, увидел я тебя, внутри все перевернулось. Вроде роднее тебя ничего на свете и не было. Прямо поморок какой-то, ну, думаю, сам сгину — туда дорога, а его не брошу, нельзя. Как же это с тобой получилось?
— Еще под Смоленском, в сорок первом, Аким Макарович, — ощущая непривычную и необходимую сейчас теплоту мирных, довоенных отношений, Захар сдерживал себя. — С тех пор не живу, не умираю, с лагеря в лагерь… чертов круг, так и не вырвался. — Захар с усилием зажмурился, в глаза Поливанова глядеть больше было невмочь: какая-то мерцающая, теплая тьма текла из них. Оба они подумали о прошлом, но не в этом было дело сейчас; чужая земля простиралась вокруг, и то прошлое, в котором оба они враждовали, любили и радовались, жили рядом, для них не было прошлым, а было просто хоть и далекой, но живой родиной, и оно, это прошлое, связывало их крепче всех прежних неурядиц и обид, и эта живая связь была столь ощутима, что они некоторое время не могли говорить.
— Ну а дальше что? — спросил тихо, словно сам у себя, Захар и слегка приподнялся.
— Поешь вот, Захар, — сказал Поливанов. — Хлеба немного, какая-то консерва, ребята расстарались… Достали, — добавил он, словно удивляясь, как это в таком аду можно было отыскать кусок хорошего хлеба. — Выходит, значится, над нами закон один, звериный, а посеред друг друга — другой, свой, людской. Вот тут сижу я и мучаюсь, какая такая окаянная тварь человек. Душу изодрало всю, Захар. В самом начале, как война разразилась, был такой грех… ну, думаю, видать, опять поворот жизни вышел, конец всей расчудесной колхозии! А как попал в лапы к немчуре, — окончательно понятие и вышло. Ох, горько стало, Захар, такого в пекле у сатаны не увидишь. — Небольшие, опустевшие в этот момент глаза у Поливанова стали еще меньше; он словно еще раз пристально оглядывался на пройденный путь, выверял его. — Народ, оно ясно, не погубить совсем, да ведь зачем столько-то зверства? Бабы-то, дети, дети..
Сморщившись, Поливанов отвернулся.
— Народ такая сила, в одном месте придавил, она вроде и поддалась, поддалась, да в другой бок тут же и выперла. Я тут, Захар, в подполье на старости лет забрался, — понизил он голос, как бы утверждая то, что только что сказал о народе, и раз и навсегда причисляя себя к нему. — После того что пришлось увидеть, ничего больше не боюсь, ни жизни, ни смерти. Душа у меня на простор вызрела. Господи, думаю, прожил век, от всякого мышиного писку подхватывался, а тут хоть бей, хоть казни, не могу с собой ничего поделать.
Он сейчас спешил высказать сокровенное, заветное, все то, что с ним за последние годы произошло; Захар глядел на его стриженую сухую голову и никак не мог заставить себя глянуть прямо в глаза ему, до того было дорого нерассуждающее доверие Поливанова, оно пробуждало нечто давно изжитое, вроде бы навсегда ушедшее, и Захар, словно видел Акима Поливанова впервые, чувствовал его как часть самого себя и словно все не мог понять, как оп мог жить без этого чувства раньше, как смог все выдержать.
— Ты Густищи-то, Аким Макарыч, помнишь? — спросил оп негромко.
Читать дальше