Захар, вначале не придавший почти никакого значения словам Харитона об Акиме Поливанове, почти пропустивший их мимо, стал думать о них, когда налет прекратился, тревога улеглась и работа опять возобновилась: смысл произошедшего обернулся какой-то другой своей стороной, Захар грустно посмеялся в душе такому горькому повороту; где только не были раскиданы войной густищинцы — и убитые, и еще живые, и вот где-то у самого края Германии война столкнула троих односельчан, но столкнула так, что рядом не сядешь, не поговоришь, подброшена отравленная приманка, и больше ничего. Жрать хочется, а не схватишь, только в животе голодные судороги; Захару до белой тоски хотелось увидеть Акима Поливанова, спокойно с пим потолковать; каким-то полузабытым теплом потянуло из прошлого.
Ночью в блоке неподалеку на нарах кто-то умирал; это случилось не в первый раз, но сегодня Захар от этого никак не мог заснуть; наглотавшись за день каменной пыли, он мучился кашлем и удушьем, оно словно разнимало его на части, давило; сцепившись в сплошную цепь кошмаров, ночь с ее бредовыми всхлипами, с ее скрежетом неслась через него; случаи, случаи, один другого тяжелее, один другого резче, невероятнее, мелькали в оцепеневшем мозгу. Что была его жизнь? Зачем была она? Вся она как стремительный след с отвесной почти горы куда-то вниз, куда-то во тьму, где уже ничего нет — ни родных, ни близких, и тьма эта наползала свинцовыми волнами, чередуясь с гнетущими провалами в сознании. И эти провалы все время были в одном ощущении, отвесный обрыв, из-под которого жутковато тянуло тлением, холодом, так, что постанывало во вспотевших лопатках, длинный ряд эсэсовцев с автоматами, затем жгучий удар в грудь и чувство падения туда, в тлен и холод. Как только дремота стягивала глаза, тотчас появлялось это ощущение, и Захар приподнимал голову. Спавшие рядом не давали повернуться и лечь удобнее, и когда наконец затих неровный хрип умирающего, Захар повернулся на бок и закрыл глаза. Ему с самого начала было безразлично, кто умер и как, но сразу наступило облегчение; он слышал, как в полутьме зашевелились, покойника стащили с пар и положили возле двери в кучу, где уже было несколько трупов; значит, не он один не спал, мертвые почему-то сразу начинали мешать, и от них старались хоть чем-нибудь отделиться.
— А я лежу, прислушиваюсь — вроде веточка сухая хрустнула… отлетела душенька человечья, — неожиданно ясно произнес сосед Захара, высокий, как жердь, рязанец Петр Асташков. — А как-то там встретят? Коли бы стаканчиком водки да кусочком горячего пирога… с начинкой бы, зайчатинкой… с луком…
Тотчас кругом зло зашикали и зашумели, а белорусский поляк Швидковский, сосед Захара по нарам с другой стороны, всхлипнул, попытался повернуться на бок, и Захар почувствовал его острые, бессильные колени. У изголовья Швидковского послышалось слабое царапанье; это забеспокоилась мышь, поляк держал ее в банке из-под консервов и тщательно скрывал от всех; он приносил ей какие-то крошки, травинки, обрывки бумаги, и мышь жила, очевидно, и человеку помогала жить; по ночам, когда в узкие ряды зарешеченных окон проникал свет луны, Захар видел, как поляк доставал свою жестянку, отгибал слегка крышку и небольшая, юркая мышь выскальзывала из своей темницы, бегала у него по рукам, по груди и, самое главное, никуда не девалась. Иногда на неподвижном лице поляка Захар замечал слабую, стертую улыбку, и тогда ему становилось тягостно; он делал попытку отодвинуться. Рядом с ним определенно был спятивший от невзгод человек, в своей скудной похлебке он вылавливал для мыши полугнилые кусочки брюквы, отламывал корочки от пайка хлеба с опилками, воровато оглядываясь, совал их куда-то в одежду, за пазуху. Захар видел, что поляк непрестанно боится за свою мышь и думает о ней; Захар уже заметил, что, когда поляк начинал возиться со своей мышью, это тотчас и его самого успокаивало, появлялся интерес; как-то на него даже пахнуло зноем, запахом вымолоченной соломы, зерном. Но однажды, когда поляк был на работе, кто-то съел мышь, и осталась лишь пустая банка со следами помета, и Захар почувствовал, что из его жизни исчезло нечто необходимое; он ловил себя на том, что время от времени начинает ждать, не послышится ли живого царапанья рядом. Поляк пролежал всю ночь неподвижно, с открытыми глазами, а наутро, перед подъемом, удавился, ловко прикрепив какой-то обрывок к верхнему ряду пар над собой. В его теле оставалось так мало силы, что он даже никого рядом не разбудил, обвис в петле, заломив голову вбок, и только ноги были неловко подвернуты да в правой руке судорожно зажата какая-то ветошка. Увидев прямые, без мускулов, неловко подломленные ноги поляка, Захар хотел встать, чтобы помочь соседям освободить его из петли и отнести, как это и было положено, к двери блока. Он с усилием приподнялся на локтях, не удержался и тут же откинулся назад; что-то случилось с ним, что-то непоправимое; он это сразу почувствовал, и изнутри все захолодело на мгновение; пришла и в один момент завладела всем в его теле болезнь, таившаяся до этого времени где-то без всяких признаков. Захар понял, что не сможет больше встать и уже никогда не встанет, и на какое-то время оцепенел от этой мысли. Попытавшись шевельнуть ногами, он почувствовал острую боль во всем теле, в груди сдавило, и голову уже нельзя было приподнять; после очередной безуспешной попытки встать сердце еще раз зашлось. Ну вот, пришла безразличная мысль, день-другой он еще пролежит на нарах, а там — очередной обход так называемой санитарной группы; раз упал, все кончено. А то еще и живого отволокут в штабель, вот все и заканчивается. И его старый, затянувшийся спор оборвется; ничему и никому в жизни он так ничего и не доказал; а ведь она у него была, его правота, и перед Анисимовым, и даже перед тем же Брюхановым. И перед Ефросиньей была, и перед детьми. И вот все оборвется, что-то недозволенное останется в жизни, недосказанное, а так ведь нельзя, это против всех правил. Жизнь не может, не должна так бесследно иссякать, ушла в песок, потянуло сушняком, и все бесследно заровнялось. Песок и песок, ни травинки, ни ручейка. Бесплодный, горький на зубах песок. Это несколько возмутило его, но преодолеть слабость он уже не смог, она заливала, как та же песчаная сыпучая лавина, вот уже и ног не выдернешь, а там и прихваченными руками не шевельнешь.
Читать дальше