— Патроны другой раз занесу или сам заскочишь.
— Спасибо, Федор... да ты смотри, если получится, обоих хватай, понимаешь, чтобы на меня подозрения не упало.
— Понимаю.
— Хорошо немцам нос утрешь в этом деле. Я после полуночи двинусь, не спугни, своим олухам растолкуй как следует.
В коридор сквозь узкое, густо запыленное окно косо пробивалось солнце, и глаза Анисимова диковато посвечивали; пряча усмешку, Макашин пытался понять, чего тот добивается; и Анисимов с присущей ему чуткостью насторожился.
— Не такой ты человек, Родион, чтобы зря стараться, — сказал Макашин. — Я в лужу плюхнуться тоже не очень-то тороплюсь. Говори начистоту, и по рукам — так уж и быть.
— Непонятно? — зло засмеялся Анисимов. — Ты их ненавидишь, а я, по-твоему, безмолвная овца, куда гонит пастух, туда и плетусь? Мне двадцать лет под их дудку плясать приходилось, они мною, как хотели, вертели, я у них за комнатного песика был, могу же я позволить себе усладу, хоть какое-то развлечение за двадцать-то лет? Да, могу! — Анисимов повысил голос, но тотчас опомнился. — Вот тебе и все, Федор, хочешь — верь, хочешь — нет, как хочешь.
— Когда в ты знал, кого будем брать, другое дело, — заметил Макашин, — а если не знаешь, какая ж тут сладость?
— Сладость есть, Федор, — Анисимов смотрел на Макашина с неприязненным веселым ожесточением. — Все они одинаковы, а вдруг и знакомый попадется? Вот что, Федор, последнее слово: будет дело?
— Будет, будет, Густавович, у меня характер отходчивый, хорошую потеху люблю, — Макашин весело потер ручки. — Значит, после полуночи на Стрелецкой пустоши?
— Можно и пораньше на всякий случай.
— Сам буду, смотри не спутай, да если что, бросайся наземь, я уж к тебе на этом свете привык, жалко будет.
Они распрощались. Анисимов проводил Макашина до двери с сильно бьющимся сердцем и разгоревшимися щеками, и прежде чем пройти к жене, решил немного остыть; он закурил и, чувствуя мертвую усталость, присел к столу. А ведь, кажется, поверил, думал он, и картины, одна заманчивее другой, замелькали, надвигаясь на него словно из какого-то марева; ему стало душно, и он рванул ворот, освобождаясь. Предстояли мучительные часы; он сейчас словно состоял из двух разных половин, тянувших резко в противоположные стороны; мучило желание хоть один раз освободиться полностью, сбросить ненавистную личину и дать полную волю душе, насладиться беспредельной свободой, не думая о последствиях. Сколько можно жрать мертвечину; какой-то серый туман плыл перед глазами. Лицо Брюханова с остановившимися, тяжелыми глазами прорвалось к нему.
— Вам мат, капитан Бурганов! — Волосатые, почему-то голые до плеч руки Брюханова медленно и неотвратимо тянулись к его, Анисимова, горлу; выхватив из кармана пистолет, не сдерживая себя, Анисимов изо всей силы ударил рукояткой пистолета по локтям Брюханову раз, другой.
— Застрелю, как собаку, — Анисимов ошалело, с коротким глухим стоном вскочил, озираясь; он был один в комнате. Что же это такое, подумал он испуганно; ему невольно представилось, теперь уже не во сне, как он поведет Брюханова по улицам города в полицию, упираясь дулом револьвера в его ребра, ощущая через холодный металл ответную волну страха и ненависти. Он не верил в бесстрашие перед смертью, все это выдумки, басни, Брюханов из того же теста, что и все. Но прежде чем вести и отдать в чужие руки, он посадит его перед собой. «Вот теперь давай поговорим, Брюханов, с глазу на глаз, — скажет он, — поговорим о совести, о России, о войне, посчитаем долги. Много лет ждал я такой минуты — потолковать на равных, ты на револьвер не гляди, это я тебе всего лишь недоимку возвращаю. Хорошо, хорошо, у тебя, разумеется, руки были свободны в прежних разговорах со мною, но что от этого менялось? Ты мог приказывать, требовать, унижать, тебе ничего не стоило любого, вроде меня, раздавить мимоходом, не глядя. Что, несладко? А-а, вон у тебя благородный-то лоб взмок! Страшно, Брюханов, знать, что уже ничего больше не будет!»
Распаляясь воображением, Анисимов с трудом преодолевал в себе слабость и, боясь опять задремать от этой неожиданной слабости, встал, торопливо забегал из угла в угол; взглянув на часы, спохватился, прошел к жене.
— Понимаешь, Лизанька, Гитлер себе территорию по Урал требует, вот это аппетит, — потирая руки, сказал он. — Сидит где-то человечек, требует себе территорию в три Европы, а миллионы бьются насмерть, гниют по обочинам дорог, и сколько их было, разных завоевателей? Удивительно, удивительно, как все повторяется! Я ничего не понимаю... Говорят, в леса невозможно сунуться, кишат партизанами. Какой-то парадокс, ведь эти колхозы и пятилетки должны были сработать иначе. А выходит, совершенно наоборот. Ну ничего, ничего, поглядим. Я думаю... Тебе опять нехорошо, Лизанька? — неожиданно спросил он, останавливаясь перед нею. — Не тужи, мы их всех проведем, вся мудрость в том, чтобы не хватать слишком много, нельзя давать людям повода к зависти. Вот мы с тобой сидим в тихом дворе, а ты чувствуешь, какие бушуют вокруг волны? Хорошо, хорошо, Лиза, молчу, ты была права, впрочем, как и всегда. Вот что, надо покормить нашего гостя, постарайся, пожалуйста. Вот такую власть я люблю, Лиза, здесь я в своей стихии.
Читать дальше