— Я, Аглая Михеевна, — сказал он. — Сеня. Неужели так пострашнел?
— Господи помилуй! — перекрестилась Аглая Михеевна — Да откуда же ты будешь, Сенька — заячья шапка, германец-то кругом?
— Молчи, Михеевна, так получилось, поезд ушел, я остался. Затем и немцы подоспели, пришлось домой пробираться. Ранен я, в ногу, — поморщился он. — Как тут брат?
— Господи, да что за напасть! — охнула Аглая Михеевна, подхватила Пекарева, помогая ему дотащиться до дивана, затем поспешно заперла дверь. — Этот ирод и по ночам со своими блаженными возится, и за что мне господь послал такой крест? Кругом рушится да горит огнем, а он от них ни на шаг. Да как же так, Сеня, давай я тебе пособлю получше-то лечь, вот так, сейчас воды согрею, грязь-то смыть.
— Ничего, не страшно, мякоть пробило. Это потом, потом. Голоден, Аглая Михеевна, в глазах темно. — Пекарев со стоном вытянул раненую ногу; Аглая Михеевна тотчас стала его кормить, часто охая и суетливо сокрушаясь, и все порывалась бежать за Анатолием Емельяновичем; Пекарев отговорил ее. После еды он совершенно осоловел, глаза сами собой слипались, и он прилег на старый знакомый диван и забылся прерывистым сном, часто вздрагивая и отрывая голову от подушки; дождавшись, пока он забудется покрепче, Аглая Михеевна все-таки ушла, и когда Пекарев-младший, застонав во сне от боли, всполошенно вскинулся, он увидел над собой встревоженное лицо брата, тот уже успел с помощью старухи раздеть его.
— Потерпи, Сеня, — быстро сказал Анатолий Емельяновнч, ловко разрезая ножницами окровавленное тряпье и резко срывая его. — Ну вот, вот...
Пекарев-младший, до синевы бледнея, схватился руками за валик дивана у себя под головой.
— Все, все... Ерунда, неделя, не больше, — говорил Анатолий Емельянович. — Хорошо, что успел вовремя, воспалиться могло. Сейчас промою, перевяжу... Аглаюшка, спирт, пожалуйста... Ну вот, вот, так, хорошо.
Через полчаса Пекарев-младший лежал на кровати, укрытый одеялом; Анатолий Емельянович, потирая руки, чего раньше за ним не замечалось, молча выслушал брата.
— Твои успели проскочить в последнюю минуту, — сказал Анатолий Емельянович. — Их неделю назад эвакуировали, Олечка забегала прощаться. Клавдию не видел, сборами была занята, ничего, успели, слава богу. Вот так-то, Сеня; мое заведение тоже намечалось к эвакуации... а вот какой поворот вышел.
Пекарев-младший не стал расспрашивать подробнее, хотя для него эти известия о семье были первыми.
— До чего же все нелепо, — вздохнул он. — Надо же мне было на немцев напороться, сейчас бы самое время отыскать кого-нибудь, понимаешь...
— Об этом не может быть и речи, пока рана не затянется, и потом, Сеня, ты известен в городе каждой собаке, — сказал Анатолий Емельянович, угадывая его мысли. — Не верю я в гуманизм новых властей, их писания в листовках отдают откровенной демагогией.
— А сам что думаешь делать?
— У меня есть заповедь Гиппократа.
— Чушь! Чушь!
Аглая Михеевна пробурчала недовольно, чтобы он не подымал голос на старшего брата, такое ни у какого народа не делается; Пекарев-младший, оставив ее слова без внимания, некоторое время лежал сосредоточенно, со страдальчески углубленным выражением лица.
— Кому и зачем они сейчас нужны, твои пациенты, Толя, — думая вслух, сказал он. — Не понимаю тебя, да и нельзя понять. Сейчас и здоровый разум в гонении. Давай как-нибудь уходить вместе, найдется и для нас берег. У тебя же, кажется, в хозяйстве были лошади?
Анатолий Емельянович подошел к зеркалу, взглянул на себя, пригладил жесткие волосы на затылке, улыбнулся своим мыслям; Сеня не мог понять его, да и никто не мог.
— Клянусь Аполлоном, врачом, Асклепием, Гегией и Понакией, — все так же улыбаясь, начал он, — и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно своим силам и своему разуму, следующую присягу и письменное обязательство, считать научившего меня... слушай, слушай, Сеня! — приказал, повышая голос, Анатолий Емельянович, — ...научившего меня врачебному искусству наравне с моими родителями, делиться с ним своим достатком и в случае надобности помочь ему в его нуждах... чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство. В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, буду далек от всего злонамеренного, неправедного и пагубного... Нет, Сеня, — Анатолий Емельянович осторожно подсел к брату, — вряд ли ты прав в отношении моих пациентов. Касательно разума, духа, так я и здесь склоняюсь к своей теории, ну, ты ее знаешь. Дух сам есть странная и необъяснимая болезнь материи. А посему прощаю тебе, Сеня, невольную попытку надломить во мне совесть врача, вряд ли ты со злого умысла.
Читать дальше