Захар отодвинул от себя сына, потому что мог теперь спокойно и прямо глядеть в лицо ему; пронзительный взгляд отца смутил Ивана, и он промолчал.
Они вышли из сарая, рыжее мартовское солнце понемногу топило старый, слежавшийся снег, наполняя глаза густым сияющим светом, и оба они, и отец и сын, почувствовали первое, тяжкое дыхание близкой весны.
В ту же самую весну, когда строительство большого завода под Зежском набирало силу и держало в напряжении всю округу, Аким Поливанов как-то в разговоре со своей женой Лукерьей в раздражении попрекнул ее беспутной дочкой, чего Лукерья, баба покладистая, но горячая («с затинком» — говорили о таких в Густищах), стерпеть не могла.
— А ты чего меня коришь? — спросила она голосом, близким к большому крику. — Чего, чего, батюшко? Ты ей отец али как? Али ее ветром надуло? Ты меня какую взял, забыл уже по старости али как? Я тебя после венца только подпустила, хоть и раньше головушку у меня мутило от тебя, кудластый идол! Вспомни, как мучился, облапишь бывало, сожмешь, белый свет колесом. Ан нет, ай нет, ничего у тебя не вышло, чего же ты в укор? А может, от вашей это породы у нее?
— Как это — от нашей? — оторопел Поливанов. — Мели, мели, баба, да удерж знай. Ты — мать, приглядывать было надо, а не лясы точить у горожи!
— Приглядишь за девкой, коль она сама за собой недоглядит. — Лукерья сморщилась, на всякий случай заплакала, утираясь ладонью. — Знать, доля ее такая несчастная вышла, все под богом. Что он назначил, тому и быть.
— Бог! Бог! — рассвирепел Поливанов, выкатил глаза. — Ваше бабское окаянное племя что хочешь богом заткнет. Чего ей, скажи, не пойти за Волкова, ну, вдовец он, двое детей, ладно, а чего ей-то ждать? Мужик в силе, тридцать семь лет, он со всей душой к ней, видно же, не слепые. Что она тебе говорит?
— Неразумную девку, батюшко, слушать — попусту воду мутить, — отозвалась Лукерья, жалобно сморкаясь. — Не пойду, вякает, и все, а неволить станете, заберу Илюшку, навсегда, говорит, на завод подамся, не без добрых людей, проживу.
— Илью она, блядина дочь, не получит ни в какие разы! — закричал Поливанов, любивший именно этого внука с какой-то болезненной, затаенной страстью. — Илюшка в любом разе при мне останется, сама пусть хоть на все четыре стороны блуд свой срамной волочит!
— Тише, тише, батюшко, — перекрестилась Лукерья. — Что ты! Ить своя кровь, родная! Греха не боишься? Так хоть меня пожалей, я с тобой жизнь промыкала с пятнадцати, считай, лет, — она опять заплакала, теперь уже вовсю, а Поливанов забегал взад-вперед, от печи к переднему углу, приглядываясь, на чем бы окончательно сорвать зло.
— Ну будя, будя тебе! — сказал он в раздражении, — что воды-то пустила, пол прогноишь. Сам с ней разговор поведу.
— Боюсь, Аким, не взъярился бы, ты тихонечко с ней, поласковей, у ней и без нас душа стылая, окаменела. Кому, как не нам с тобой, пожалеть?
— Я ее пожалею, — буркнул Поливанов, и, видя, что гнев у него схлынул, Лукерья облегченно вздохнула про себя, помолилась благодарно в душе и опять захлопотала по бесконечному бабьему хозяйству, а Поливанов, взгромоздившись на лавку, насупился, обдумывая предстоящий разговор с дочкой.
Мужик он был спокойный и рассудительный, но сейчас ничего не шло в голову, и он злился; когда с улицы прибежал Илюша, красный от гнева, и стал жаловаться бабке на сыновей Захара Егорку и Николая, чем-то обидевших его, Поливанов цыкнул на него, и Лукерья торопливо увела внука на вторую половину. Поливанова это раздосадовало еще больше; он принес из сеней пару хомутов, вар, дратву, шило, надел холщовый фартук и принялся чинить хомуты; за работой он понемногу успокоился и уже жалел, что цыкнул на внука и обидел его, надо купить ему на базаре конфет и какую-нибудь свистульку, ребенок-то ни в чем не был виноват, мать с отцом он себе не выбирал и в карты не выиграл, а раз появился он на свет от родной дочери, значит, он, Аким Поливанов, и в ответе за его жизнь, и ни бог, если он есть, ни люди не освободят его от этой ноши. Да и не надо ему такого освобождения. И тут он смутно и откуда-то издалека почувствовал и свою вину за судьбу дочери и даже крякнул от досады; уже который раз он вспоминал, как все началось (а думал он об этом часто, хотя не признался бы в своих мыслях никому на свете); он отложил хомут и сидел, незряче уставив глаза на лавку со скорняжным инструментом; что ж, коли по-божески, так он сам себе кару и сотворил. Он-то видел, к чему дело клонится, да ведь и сам он не из железа, дрогнул в то смутное время, сквозь пальцы и глядел на дочку с Захаром, когда тот в председателях ходил. Никто не знает, как ему было люто, он бы этого Захара мог в темном углу топором зарубить и не охнуть. Силы-то хватило выстоять, да вот теперь колом в горле застряла обида, хоть другие и в Соловках где-то заживо гниют.
Читать дальше