Иннокентий слушал ее, кивал молча, наполненный рот избавлял его от необходимости говорить. Обнялся с пришедшим после работы отцом, неожиданно ощутил, прижавшись к колючей дряблой щеке, запах водочного перегара, неубедительно заглушенный мятными леденцами. Прежде такого никогда не было. Од на только Ева Антоновна могла этого не замечать, с ней он не целовался. У него была действительно беда — не только художникам приходилось узнать, чем может оказаться неустойчивость красок. Цветные фотографии, недолгая радость Семена Григорьевича, стали неумолимо выцветать, сначала на витрине, потом в домашних альбомах. Для него это было неожиданным разочарованием. Цвет, который время назад казался живым, становится неузнаваемым, химическим, мертвенные розово-синие тона вызывали тоску, похожую на тошноту, которую приходилось хоть как-то заглушать. В рабочие дни он задерживался в ателье с соседом Калюжным. Тот ценил возможность не просто выпить, но поговорить с интеллигентом, которого считал к тому же евреем (пусть фамилия у него и была русская), пройтись, как положено, насчет нации, тут же заверив собеседника в своей особой любви. Семен Григорьевич отмахивался, не это занимало его мысли. Он не мог понять, что делается не просто с фотографиями — с людьми. Клиенты приходили получать заказ, и не всегда удавалось узнать их на отпечатках, он теперь предлагал им отыскивать себя самим. Лица оказывались искажены, успевали стать одутловатыми, отечными, искривленными, на себя не похожи ми. Изменились ли так за два-три дня? Но даже на двух снимках, сделанных почти одновременно, они все чаще оказывалось разными — не скажешь, что тут один и тот же человек. Дело было не в объективе, не в химии, полувопросительно размышлял он, чокаясь очередной раз, нет, может, в самой здешней жизни? Калюжный вставлял в мундштук самокрутку с табаком, который выращивал сам, презирая слабый фабричный, глубокомысленно соглашался: это конечно, в жизни теперь везде сплошной отрицательный минус, все стало портиться. Вот, придумали когда-то народную мудрость: кашу, говорили, маслом не испортишь, — пускал он в воздух вонючий дым. Так ведь это смотря какое масло, верно? Недавно мне такое подсунули…
В выходные Семен Григорьевич вовсе не знал, куда себя девать. Ходил по комнатам с самодельной мухобойкой — обрезком резиновой камеры, прибитым к палке, выискивал затаившихся мух, которые еще не успели сдохнуть от скуки, и не останавливался, пока число настигнутых нельзя было разделить на три, а еще лучше на шесть — не замечая при этом, что сам, как жена, стал сочинять для себя приметы, то ли обещающие удачу, то ли оберегающие от неудач. В сердцах он все чаще мог обозвать жену дурой, Ева Антоновна кончиками пальцев убирала под глазами слезы, несоленые, как вода. Ее простая устойчивость вызывала у него смущенную догадку, что в мире, где сходятся, говорят, параллельные линии, с глупостью, может, соприкасается что-то большее, чем просто ум.
У Иннокентия встреча с родителями, самоотверженная мамина хлопотливость, отцовский рассказ о выцветших фотографиях пробуждали чувство неясной вины — словно он не оправдывал их ожиданий, по-настоящему не мог их понять, проникнуться их со стоянием. Это, наверно, знакомо всем: не получается настоящего разговора, невозвратимым оказывается детское чувство близости, когда можно было спрятаться от непонятного страха, уткнувшись лицом в теплую мамину юбку, когда отец на ночь рассказывал бесконечные сказки и так понятно объяснял устройство удивительного, чудесного мира. Еще недавно могу чий и сильный, он оказывался беззащитным и слабым, и приходилось беспомощно сознавать, что ты не в силах ничего изменить, возраст неумолимо отдаляет тебя от них — а может, и от себя самого? Любимые с детства предметы словно остыли, почужели, задушевные воспоминания невозможно было оживить. В большой комнате висела в деревянной старенькой рамке фотография красивой девушки — давняя гордость отца. Снимок сделан был против солнца, вокруг головы сиял ореол растрепанного в волосах света, затененное лицо казалось загадочным. Иннокентий всегда этой девушкой любовался. Он знал, что это его мама, но сейчас, мимоходом вновь задержавшись на ней взглядом, вдруг подумал, что странным образом любил маму и эту фотографию как-то по отдельности — они словно не совмещались.
Дома он отъедался и отсыпался, по городу не гулял, даже купаться на речку не ходил, избегая ненужных встреч и разговоров со знакомыми, с недавними одноклассниками. Забирался к себе на чердак, часами лежал там на жесткой кушетке с книжкой, в которой скоро начинал читать то, чего там не было написано. Так на чердаке он и проспал появление цыганки.
Читать дальше