Самым приятным для него временем стали теперь тихие послеобеденные часы, когда он сидел на одной из скамеек на главной аллее Пратера, поставив коляску с младенцем перед собой, а вокруг гуляли бонны и молодые матери с колясками. Все они уже узнавали Гордвайля и иногда оказывали ему помощь. Между собой они прозвали его «молодой матерью», но, хотя и была в этом прозвище беззлобная насмешка, когда нужно было, они, жалея, помогали ему:
— Бедолага, такой несчастный! — говорили они. — Разве это дело для мужчины, такой маленький ребенок? Младенцу, ясное дело, женщина нужна! Так устроено природой, так и должно быть!
— А где мать? — спрашивала одна другую.
— Верно, в родах умерла.
— Бедный птенец!
— Может, и не умерла вовсе. Просто болеет и не встает с постели.
— Может, и так, да.
— А бабушки нету, что ли? Или еще какой родственницы?
— Выходит, нет.
— Если никого нет, то можно было бы отдать его в окружной дом сирот. В конце концов, сестры там понимают в этом деле!
— Да уж, там все лучше, чем так вот.
— Кто знает! Как бы то ни было, я бы своего ребенка в сиротский приют не отдала!
— А личико-то у него хорошее, что бы там ни говорили. И развивается хорошо.
— Да, развивается он как нужно.
— Красивый ребенок. Любо-дорого посмотреть!
— Бедный человечек, под дурной звездой родился! Такому ребенку горькая жизнь суждена с самого рождения. Я знаю что говорю.
— Чудо, когда такой ребенок дотягивает до года. В девяноста девяти случаях из ста такие умирают через несколько месяцев. Что вы хотите, когда нет за ним материнского глаза!
— Однако он производит очень приятное впечатление!
— Кто?
— Отец!
— Да, симпатичный человек.
— И, видно, образованный. Доктор, наверно, или что-нибудь в этом роде. По лицу видно.
— Ну, как бы там ни было, он совсем не богач. Иначе бы нанял бонну. У докторов дела тоже не ахти нынче, после войны. Только что не голодают.
— А которые не доктора, те что, в роскоши купаются? Кто сегодня не кладет зубы на полку? Разве только считанные спекулянты да нувориши, разжившиеся на войне!
Так они судачили между собой в эти чудесные послеполуденные часы в самом начале осени, когда солнце, палившее уже не так сильно, пурпурным светом пронизывало лужайку напротив и верхушки деревьев, сквозь которые уже просвечивало небо, и городской гул шелестящей стеной вставал справа от них.
Раз одна женщина осмелилась обратиться к нему:
— Такой маленький, ему женская рука нужна, вы согласны?
Гордвайль промолчал.
Но молодая женщина не остановилась на этом и продолжила, на этот раз без обиняков:
— Я имею в виду — не сочтите за грех, если скажу, — что никогда не видно, чтобы мать гуляла с ребеночком, таким еще крошечным! Не хочу лезть в чужое дело, но просто сердце разрывается, когда видишь ребенка, не знающего материнской ласки.
— Мать не может! — отрезал Гордвайль.
— Ну если не может, дело другое. Понятно. Скажем, больная она. Несчастная мать, такая беда!
— Она не больна и тем не менее не может.
— Вот как? Не больна? Ну тогда я ничего не понимаю! Не больна, а ребенком своим не занимается! Разные матери есть в мире!
Гордвайль и на это не ответил. Разве может она знать, что Tea работает по целым дням. Да и не важно это — кто заботится о ребенке, главное, что он здоровенький и развивается как следует. В конце концов, младенец и у него полностью обихожен. Он за ним приглядывает получше иной женщины. А уж на Тею он и вовсе не мог бы положиться, даже если бы ей захотелось взять на себя эти заботы. Так что лучше уж так.
— Ведь не скажешь, что он не упитанный или не развитый как должно? — сказал он соседке по скамейке, указывая на Мартина, спавшего в это время в коляске.
— Не скажешь, нет. И все-таки, я полагаю, это не занятие для мужчины — цацкаться с ребенком.
— Но я же вам говорю, что мать не может! — нотка раздражения появилась в его голосе. — Никоим образом не может!
Он достал часы. Пора возвращаться домой: уже почти половина шестого. Он попрощался с женщиной и осторожно покатил коляску перед собой. «Все-таки женщины — тупой народ! — подумал он. — Тыщу раз говоришь им одно и то же, а они все талдычат свое!»
Он благополучно пересек вечно шумный и многолюдный Пратерштерн, в центре которого возвышался памятник Тегетхофу, почерневшему от времени и словно наблюдавшему за порядком, и скоро подошел к своей улице, уже погруженной в тень и полной такой пронзительной тишины, что Гордвайль физически ощутил, как она словно хлестнула его по лицу. Он оставил коляску в подъезде и понес ребенка вверх на руках, в комнате же положил его на минуту на кровать и спустился снова за коляской. Тем временем Мартин проснулся и завизжал тоненько и отчаянно, как будто его резали. Гордвайль стал качать его в коляске, обращаясь к нему как к человеку в здравом уме и твердой памяти:
Читать дальше