– Да ты и выглядишь как с перепоя…
Я не спал, я боролся с самим собой, с дьявольской мерзостью, в последние часы принявшей облики Дыб-ни и Казанкова, наливающих мне в стакан вино знак хлебосольства и душевного расположения, вино дружбы, опоганенное прикосновением этих заушателей и продажных душ, даже если они при исполнении служебных обязанностей, вино, на глазах превращающееся в яд, как в иллюзионистских фокусах; их облики расплывались во тьме, сливались, и я боролся с ними, я прилагал титанические усилия, чтобы различить их черты, изъеденные пороками: суетливые мелкие движения увековечили их каиновой печатью, пародией на истинное дружелюбие, столь елейно и обильно капающей с лица Казанкова.
Конечно, их жизнь тоже жизнь, но чья-то другая. Тебя уже нет в момент, когда ты грязной лапой коснулся тайны другой жизни. Они зверски завидуют чужой жизни, потому что у них нет своей. На излете этого знания, очевидно, можно прожить и долго, но какая это мерзкая мертвая тягомотина. Вот почему они так чудовищно жестоки: количество растлеваемых ими душ повышает их по лестнице палаческих чинов, и это – единственно ощутимое движение их жизни. Они рассаживаются в чужой жизни, как в собственном кресле, с бесцеремонностью и бесстыдством органов, прикрывающихся фиговым листком секретности.
В редкие мгновения, когда я делал передышку под прижимающей меня и все же еще не совсем положившей на обе лопатки ночью, я как никогда остро ощущал, что это такое – затаенная жизнь души, являющаяся преступлением в их глазах более опасным, чем кража или даже убийство с целью ограбления, ибо взяв прерогативой в полнейшее и неделимое свое пользование "тайну и авторитет", они понимали, что единственным истинным их врагом была эта затаенная жизнь души, духа и творчества, уже сама собой несущая авторитет и тайну, в отличие от их фальшивого, поддерживаемого страхом и повиновением; они не могли допустить ее даже полувольного существования, им надо было сломить ее, подчинить себе; их даже, и я это внезапно понял, доносительство интересовало как дело второстепенное, им надо было лишь одного: сломив тебя, ввести в свой вольер, в собачий свой мир.
Неужели совсем молодым пошел такой Дыбня работать в органы? Неужели мертвецы не зовут его каждую ночь, и не вечен их веселый пир в его доме – особенно ночью? Неужели пепел мертвых не скрипит у него на зубах и кость не застревает в горле? Он ведь до этого, по его словам, был учителем?
Максимализм моей молодости пытался хотя бы чуточку облагородить их страданиями. Но тут же передо мной вставал образ стукача и палача – провинциального учителя: из двенадцати гауляйтеров Гитлера девять были провинциальными учителями.
Ночь одолевала меня. Был миг, когда бессознательное ударом молнии входит в сферу сознания, испепеляет молниеносным озарением неисповедимых глубин, переживанием свободы, которая может лишь быть по ту сторону жизни, и тогда все сознательное, всю твою жизнь выращиваемое, лелеемое, собираемое, как в дендрарии, кажется бессмысленным сорняком, несмотря на то, что оно культивировалось и подстригалось по рецептам лучших садоводов и мыслителей.
В третьем часу ночи я вышел из общежития мимо вахтерши, вечно сердитой и злой, которую сморил сон, и она выглядела беспомощной и совсем уже разложившейся старухой.
Обрывок улицы – от общежития, через переулки, до Свечной, – впитал на всю жизнь отметины моей беспомощности: на этот камень я сел, ощутив внезапно приступ безнадежности, и он так и остался могильной плитой этого приступа; к этому дереву я прислонился, приняв твердое решение, ибо резкий душевный сдвиг от безнадежности к отчаянной твердости заставил меня ухватиться за ствол, и редкие полуночники приняли меня, вероятно, за пьяного.
Петухи кричали на Малой Малине, как и сто лет назад, и это, как ни странно, было самой большой поддержкой: демоны ночи разбегались, Дыбня и Казанков массировали свои гниющие десны зубными щетками, а насквозь прогнившие души – чтением доносов.
А я еще был чист и непорочен, и за это стоило стоять до конца.
Внезапно опахнуло меня девичьим голосом из раскрытого окна: невидимое за занавеской существо, разговаривая с кем-то третьим, послало мне, не догадываясь об этом, привет и поддержку.
Неожиданно стал крупно накрапывать дождь.
Неожиданно я понял: у меня есть собеседник. Пусть он тоже молчание, но он – отец.
Рассвет приближался столь же стремительно, как и нарастающий дождь, и отец стоял вплотную к стягивающей небо и землю стене дождя. Ранний свет высвечивал его лицо, взрывался брызгами, ударяясь в отвесную водяную стену…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу