"Кэ-р-р-а, кэ-р-а-ра…" [68]– как обрывки сатанинской молитвы – «Разрыв, разрыв… никакой сущности, только пустота, пустота, и в ней лишь сладкая жажда греха, уже в зародыше своем несущая столь же сладкую жажду раскаяния…»
Тонкий, едва уловимый, парок стелется по земле, словно парок голосов молчания – всех ушедших: зримое эхо их жалоб о несбывшихся желаниях и нарушенных обетах…
Возвращаюсь в зал огромный, как трюм корабля.
Обвал слов – повторяемых в мистерии покаяния, оживающих в плаче пения…
Человек, оплакивающий свои грехи как собственную смерть, как время пребывания в неживой среде. Напоминает ли это хотя бы отдаленно изначальный миг перехода от бесчувственного камня к живой боли?
Можно ли быть хладнокровным и насмешливым в этом кратере очищения, в этом вулкане извергаемых слов, пусть ежегодно повторяемых, но ведь и лава и вулканический пепел постоянны в своем составе?
Неужели лишь страх за сына, только начавшего спускаться в кратер пусть дремлющего, но в любой миг готового взорваться вулкана, сжег в душе кощунственный скептицизм по отношению к любой людской мистерии, воспринимаемой как давно сыгравший себя спектакль?
Где суждено мне бросить якорь – между молчанием камня и велеречивостью молитвы? " Прости притворство преклоняющихся ниц перед Тобой, упорство надеющихся на Тебя, вину простодушных, прости лукавые умыслы, злоумышление, ужесточение, зависть сердца, прости грехи мудрствования, оправдывание перед самим собой в часы ночи… "
И вспыхивает странный свет, обращенный в прошлое: беспамятно солнечный день, изнуряюще ослепительный и печальный, призраки студенческой юности – в окнах знакомого общежития, мимо которых иду и пропадаю в кривых переулках Малой Малины в лето шестьдесят девятого, карабкаюсь по каким-то тропам среди хлама, тлеющей свалки, сквозь пролом в заборе вхожу в больницу; стоит август, зной, застой, пыльная взвесь, мухи, ощущение длящейся жизни, какое-то строение, похожее на морг; лестницы, пролеты, темень по углам, запах больницы, имя Милика Мильмана, товарища по школе, ныне заместителя главврача этой больницы, вместе с мухами носящееся в хлорированном воздухе; палата, и в ней – бабушка, с переломом шейки бедра, вокруг сестрички, доктор Андрей Буряк, знакомый Игната; бабушка беспомощно и виновато улыбается; и все, все выглядит как сюрреалистическое пробуждение в некомфортном мире, все теснит, давит, неверный свет из всех углов, все безмерно временно, знакомо – посреди мира – ощущение, что нет опоры – ни в прошлом, где всего год назад умерла мама, ни в будущем, куда уходит бабушка, и ты связан с ней пуповиной и нескладицей разрушенных связей, а за спиной – семья, семилетний сын, но в этот миг ощущение, что ты один, совсем один; и бабушка это понимает и чувствует свою вину, и даже успокаивает меня, и в ней еще такая цепкость жизни, а солнце стоит, не колышется, за марлевой занавеской, в этом ничем не подпертом в растекшемся времени дне, и мне всего – тридцать пять…
«Прости грехи, совершенные в смущении сердца или упрямством… Прости… Как глина в руках гончара, так мы в Твоей руке…»
И опять "Кадиш" завершает вместе с "Адон Олам" Канун Судного дня.
Голоса последних расходящихся канули в колодцы переулков.
Море замерло в октябрьском штиле. Вода лежит плашмя, едва лижет песок и скалу – Кармель, кара-мель, отмель. И в этой как бы пустоте и тишине несуществования раздается слабый крик, голос на миг обретший плоть во тьме маленькой птички, печально трепещущей в снастях, как сердце, в давний ночной час августа шестьдесят второго над палубой теплохода "Аджигол", который везет нас с женой из Евпатории в Одессу; жена спит в тесной каюте, а я стою на качающейся палубе среди внезапно и резко уходящих к звездам снастей, и ветер, в них шумящий, вместе с гулом судовых машин на всю жизнь отпечатывает это мгновение: тьма, смола, пропасть, вода, идущая тяжкими развалами и желваками, напористость рассекаемых и сонно сопротивляющихся кораблю волн, вздувающихся пеной и нехотя раздающихся; снасти, собирающиеся к высокой мачте, спичкой чирикающей по холодным звездам; влажная пыль, холодящая лицо; и гул ночи, ее неустойчивость внезапно, впервые в моей жизни приходят ощутимой бренностью всего живого на гигантских ладонях вод и неба, глупой человеческой беспечностью, отдающей себя воле стихии: ведь я не один, а с женой, в которой дремлет на шестом месяце существо, еще незнакомое, но уже дорогое и неотменимое, сын ли, дочь, и это еще более усиливает ощущение зыбкости существования в этом ходко идущем гуле, в бездонной глухой пустыне, на этой палубе, где ни одной живой души, все попряталось по углам этой посудины, вобрало головы в плечи, под одеяла и пледы, лишь какие-то полупроявленные тени, скорее выдающие себя движениями, словно таясь и боясь собственной дерзости, возятся среди снастей ли, страстей, как будто тайком, по-воровски, стараются повернуть канаты, привязанные к оси, на которой в этот миг – весь ночной остов Вселенной, изменить ее уже вырвавшийся из-под их власти ход.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу