Гольдштейн тоже имел свою долю в этих делах: университетский оркестр он передал мне, но руководил еще двумя – железнодорожников и парикмахеров. Вся эта братия только и умела, что держать, как Диди Гамарник, палец на одной ноте. У меня появился приличный приработок: я появлялся на последней репетиции перед олимпиадой, проигрывал с братией, переодевался в костюм железнодорожника вместе с Гольдштейном, который не расставался с контрабасом.
Я приводил к первому месту на кустовых смотрах железнодорожников вкупе с парикмахерами из комбината бытового обслуживания, которые особой формы не имели, но, в отличие от дисциплинированных путейцев, дрались инструментами на каждой репетиции так, что лопались струны и ломались грифы.
Все это было подобно пузырящимся хлопьям пены, смешанным с мусором в мартовских лужах, грудам строительного хлама на развернувшейся в студенческом городке грандиозной стройке, которую мы обходили с Игнатом, направляясь мимо тюрьмы на заросшее свежей травкой поле, примыкающее к Армянскому кладбищу: мы готовились к экзамену по марксизму-ленинизму. Молчаливые похоронные процессии пересекали нам дорогу и каменная арка то ли склепа, то ли разрушенной часовни, полускрытая зелеными кустами, отчетливо и буднично рисовалась на утреннем солнце реальным оттиском огненного входа в иной мир, на миг сверкнувшим в ту ночь, четвертого января, в моем исчезающем сознании.
Низко стелющийся, еще несфокусированный, как бы неверный, но чистый свет утреннего солнца остро вычерчивал арку и фигуры людей, идущих за гробом, и тени их, непомерно длинные, ложились на все земные дела, включая и то, чем мы собирались заниматься, делая их сомнительными и подозрительно бессмысленными.
Не давала покоя девственно-первая мысль выведенного из глубокого наркотического сна подсознания о том, что вообще человеческая жизнь есть ошибка эволюции, столько в ней невыносимого страдания. Мысль эта колыхалась на призрачных крыльях имен Шопенгауэра и Кьеркегора, рассыпающиеся книжки которых я обнаружил у букиниста случай но, как это всегда и бывает: мельком и на бегу узнаешь свою судьбу в лицо.
Какими самоуверенными пигмеями выглядели Маркс и Ленин в свете этой мысли.
Мы учили марксизм-ленинизм. С тех пор он всплывает в моем сознании всегда вместе с кладбищем.
Шопенгауэр и Кьеркегор необходимы были как духовная диета: не объедаться Демьяновой ухой марксизма-ленинизма, выдаваемой за последнее и неотменимое блюдо философии.
Игнат бредил Гегелем. Меня же бесил этот всеохватный тиранический рационализм и я спорил до хрипоты, доказывая, что весь гегелевский рационализированный мир духа, а за ним – рационализованной Марксом мэрии со всеми их логическими связями и вытекающими друг из друга следствиями – лишь выхваченный карманным фонариком радостно пошедшего в рационалистическую ловушку сознания клок из всеохватной тьмы иррационального, один из огненных входов в которое мелькнул передо мной в ту ночь. Выхватив это как разгаданную игрушку из всеохватной тьмы, мы швыряем ее в тьму: она же возвращается к нам бумерангом и мы, потрясенные, объявляем ее сутью всего мира. На самом же деле это одна из множества и наиболее легко поддающихся разгадок мизерной его части.
Мы не хотели воспитываться: нас уже достаточно воспитали. Мы пытались бороться за собственное понимание.
Мы смеялись: если на этих разрушенных кладбищенских окраинах в обломках склепов могут быть упрятаны подслушивающие устройства, то стоит сесть за решетку, которая посылала нам издали привет поверх тюремных стен.
А над заброшенным склепом ангелочек с отбитым крылом стыл отрывком из Блока:
А выше, над крутым оврагом
Поет ручей, цветет миндаль,
И над открытым саркофагом
Могильный ангел смотрит вдаль…
Никогда молодость так забвенно и мимолетно не пролетала, как в эти часы на кладбище, вдыхая в налитую свежестью весеннюю зелень облака света, преображая все своей высокой тоской и тягой к вечному от суетного и постыдного, отмеченного шрамом отбитого крыла ангелочка.
В странном окружении обретался наш общежитский кров. Мы уходили и приходили, сопровождаемые в любом направлении идущими в затылок одно другому за каменным забором приземистыми строениями острога, облитыми поздними лучами солнца, как желчью неволи, и еще долго за нами пристально и неотступно следили сторожевые вышки и центральная башня, откуда, согласно легенде, бежал сам Котовский. Об этом рассказывали охранники и надзиратели, когда мы, студенты, приходили на спортивную площадку во внешний двор тюрьмы играть с ними в волейбол или качаться на перекладине.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу