Безделье до первой зимней сессии, сводящее с ума постоянство мужской компании с еще щенячьим отношением к миру, боязнь приблизиться к девицам со старших курсов и, как всегда, с первых же дней потеря интереса к сокурсницам, которые к тому же избрали мужскую профессию, пойдя на геологический факультет, еще не осознанная юношеская тоска – все это приводит к странному поведению: то погружаются в спячку, после которой ходят с опухшими от сна лицами среди бела дня, то к ночи впадают в неистовство: стоит мне взять гитару, затеять джазовую мелодию, как мгновенно мухами на мед сбегаются с этажей, из других комнат, волокут крышки от кастрюль, ложки, колотят во что попало, вихляют задами, пытаясь изобразить некое подобие чарльстона или входящего в моду твиста, орут дикими голосами, свистят, пока на лестнице не возникает поистине гоголевский нос-дяди-Коли-коменданта. Нехотя расходятся по комнатам, но и там, за дверьми, несколько более приглушенно, неистовство продолжается: в темноте свирепо швыряют друг в друга подушками, пока не замирают в ужасе, обнаружив в едва приоткрытой щели двери опять же нос-дяди-Коли, неизвестно сколько времени наблюдающий за происходящим; «Ой, что завтра будет», – говорит нос-дяди-Коли в нос; немного поостыв, обнаруживаем, что из одной подушки выпала целая охапка перьев; заручившись всеобщим согласием и обетом молчания, Ваня осторожно обкладывает перьями разметавшиеся на подушке патлы Тарнавского, который в наших безумствах не участвует, а во сне выглядит ангелом, хотя более ненавистного человека в эти дни для меня нет на свете: с первых дней поучая всех вокруг скрипучим голосом, среди своих и без того скудных сравнений он повторил несколько раз – «ты, как жид», опять же, как некогда профессор Добровольский, обманутый моей славянской физиономией и не остерегаясь меня, пока я не крикнул:
– Заткни пасть. Хотя бы при мне. Я тоже жид.
– Ну брось, – сказал он, осклабясь в улыбке.
– Это я могу… Камнем тебе в голову.
Через пару дней мы с ним сцепились по какому-то поводу, которых было вдосталь. "Жид", – бросил он мне в лицо, кровь ударила мне в голову, стул уже взлетел в воздух, и если бы не Ваня и Игнат, вырвавшие стул из моих рук и прижавшие меня к койке, плохо бы пришлось и мне и Тарнавскому: он был бледен, как полотно, его трясло; я выбежал из общежития, забился в какую-то щель, плакал в бессильной ярости…
Наутро после подушечной баталии – у всех испуганно-страдальческие лица, корчащиеся в гомерическом хохоте: без того длинные патлы Тарнавского, смешавшись с перьями, встали дыбом так, что в этой огромной, как стог, копне волос малым кулачком выглядит его лицо; настоящий африканский бушмен, только что лицо побелело от злости, когда он вглядывается в зеркало, висящее на стене почти над моей головой. Поглядеть на диковинку сбежались из других комнат.
Тарнавский собирается идти с жалобой к ректору. В наступившей тишине назревает нечто для меня вовсе неожиданное и до того неловкое, что я, с трудом проглотив комок, подкативший к горлу, тихо выхожу из комнаты в умывальню, прихватив мыло и полотенце, внезапно ощутив приступ такого острого одиночества, которое можно лишь выразить фетовской строкой, всплывшей в памяти – "я плачу, как последний иудей на рубеже земли обетованной"…
Не помню кто, Женя Гилярский или Витя Канский от имени всей комнаты говорит Зиновию Тарновскому: ты нас всех обвиняешь, так вот, мы сами чувствуем еще более сильную вину, что мы промолчали, покрыли тебя, когда ты оскорбил нашего товарища, назвал его "жидом"; мы тоже пойдем к ректору и снимем грех с души. Запашок шантажа отравляет воздух. После этого более двух недель стараюсь как можно меньше бывать в комнате, прихожу в общежитие поздней ночью, и все же не могу избежать встреч с ребятами, ибо и без гитары общежитие начинает походить на бедлам, особенно в конце недели, когда, стакавшись со старшекурсниками, все напиваются дешевым вином, орут, выясняют отношения, купив в складчину проигрыватель, десять раз подряд ставят уже доводящий до тошноты "Испанский танец", пока кто-то не выбрасывает пластинку через окно и она, ударившись о стенку тюрьмы, разлетается вдребезги: тут-то, вздрогнув, замечают стеклянный взгляд охранника, стоящего на вышке, постоянного тайного зрителя всех студенческих бесчинств, совсем уж впадают в раж, строют ему рожи, приставляя ладони к ушам; погасив люстры в комнате, при свете настольной лампы устраивают на подоконнике перед тюремным стражем танец чертей; увидев стайку девиц, идущих по улице, свирепо бросаются им вдогонку, явно страшась их догнать; и среди всего этого бедлама обретаются две тени: одна постоянно присутствующая, как тюрьма рядом и кладбище поодаль – с печальной улыбкой, не сходящей с лица – Игнат; другая, являющаяся в третьем часу ночи, достающая немытую кастрюлю и снова, в который раз, начинающая в ней варить макароны или лапшу – Гилярский: сколько ни разбирали на части его койку, разносили по комнатам, он сперва сварит, поест, чавкая так, что все просыпаются, затем спокойно и, главное, без труда отыщет части своей койки, со скрежетом и грохотом ее установит, окончательно заставив повставать всех, ощутивших голод, пробужденных его аппетитным чавканьем; и тут с хозяйским великодушием и хлебосольством, при этом ловко соблюдая предосторожность, откроет Гилярский тумбочку Тарнавского, запираемую тем на замок, достанет припасы и всех щедро угостит.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу