На следующей неделе он позаботился, чтобы Соланж пригласили к Пьерарам. Она оделась тщательнее, чем для Дуаньи, ведь этот прием был намного элегантнее, да еще в незнакомом доме, и отложила в сторону ту красивую брошку из семейного наследства, которую всегда носила со своим лучшим туалетом. И если тогда, для Дуаньи, она слегка накрасилась, то теперь не сделала и этого — ей было достаточно закусить губы, чтобы прилила кровь, и на минуту наклонить голову, делая вид, будто она поправляет чулки. Она неизменно прибегала к подобной мимикрии и в большом, и в малом. Поскольку в ней было всего понемногу, Соланж могла без труда извлечь из себя то, что нравилось Косталю, и приглушить остальное.
11 мая в бенуаре Комической Оперы она не пошевельнулась, парализованная застенчивостью. И даже если бы Косталь дотронулся до нее, навряд ли она возмущалась бы этим. Соланж простила ему и дерзость его первого письма, и эту манеру обращаться с ней как с глупенькой девочкой. Она уже любила настолько, чтобы терпеть некоторые вещи и, кроме того, хотела привязать его к себе. У нее, как и у матери, не было даже и обыкновенно свойственной женщинам гордости. Она не показала мадам Дандилло его письмо, опасаясь дурного впечатления о Костале, но вполне согласилась с ней, как нужно ему ответить, и по телефону сказала, что охотно встретится с ним. Впрочем, Соланж хорошо понимала его, хотя и не вполне отчетливо, — подобно всем женщинам, она любила неопределенность.
Но в концерте неизощренные прикосновения Косталя были для Соланж полной неожиданностью. Он при всех целовал ее, целовал через юбку ноги, а потом поднял подол и гладил голые ляжки. И эта девушка, которая до сих пор всегда ставила на место хотевших поцеловать или обнять ее и не терпела ни малейшего сближения, теперь чувствовала в себе глубокое волнение. После возвращения у нее случился нервный приступ и рвота. Но с этого вечера (16 мая) она влюбилась в него. Всего через пятнадцать дней.
И уже после первых объятий вечером в Булонском Лесу (22 мая) она не чувствовала к нему большего влечения, чем прежде, хоть и была несколько шокирована одним особенным его прикосновением (правда, потом она говорила ему совсем иное). Матери же сказала, что он поцеловал ее, умолчав обо всем остальном. С этого дня она прекратила свои старания женить его на себе и теперь совсем не упоминала о браке, ожидая, что он заговорит сам, и тогда можно будет сказать: «А кто первым вспомнил о свадьбе?» Она была настолько наивна, что не сомневалась в этом и считала его чувства куда более глубокими, чем на самом деле. Зная свою природную выдержанность, она надеялась без особенного труда дождаться желанного дня.
По своему всегдашнему обыкновению обе женщины старались как можно дольше ни единым звуком не проговориться обо всем этом самому г-ну Дандилло. Две недели в его присутствии даже не произносилось имя Косталя, потом все-таки пришлось сказать, что дочь встречается с ним, и г-н Дандилло навострил уши. Начались обсуждения. Косталь был приглашен к завтраку.
Г-н Дандилло сразу же одобрил все проекты, хотя ни о чем не намекал самому писателю во время двух первых бесед. Сам прирожденный холостяк, женившийся лишь потому, что «все так делают», и не видевший в браке ничего, кроме скуки, да еще и самый проницательный из всех троих Дандилло, он быстро почувствовал, что Косталь не принадлежит к породе, выведенной для супружества. Более того, он весьма прохладно относился к своей дочери, которая родилась по его же собственной неловкости, да еще в такое время, когда на него навалились неприятности с сыном, и он поклялся не иметь больше детей. Кроме того, отец, хотя и несправедливо, считал ее глуповатой и ничтожной. Если бы он стал говорить с Косталем о женитьбе, то сказал бы ему «Primo [7] Primo — во-первых, secundo — во-вторых, tertio — в третьих (лат.).
, вы не созданы для брака. Secundo, предположим, вы женитесь, но ведь моя дочь совсем не то, что вам нужно. Tertio, через несколько недель я умру. Мои уже достаточно выворачивали мне голову за тридцать лет, а что будет после меня, здесь я умываю руки. Жена и дочь хотят этого брака. Но у вас есть время подумать. Разбирайтесь после меня». Tertio перевесило бы обе другие причины, и на этом его рассуждение закончилось бы.
Г-н Дандилло умер, не сказав жене и дочери ни одного сколько-нибудь серьезного слова. Ни какого-либо жизненного совета. Ни хотя бы маленького знака нежности. Ни предсмертного письма. Заточенный в двадцатилетием молчании и одиночестве, он не оставил даже распоряжений о своем состоянии, и мадам Дандилло лишь случайно, разбирая его бумаги, узнала о существовании банковского сейфа с деньгами.
Читать дальше