Чем старше я становилась, тем чаще снились мне такие сны — как в старых деревенских кинотеатрах крутят по многу раз один и тот же фильм: зрители произносят реплики раньше артистов, под ногами шуршит семечная шелуха.
Длинный, извилистый подвал, потолок которого постоянно меняет высоту. Под ногами бурлит и чавкает густая белая жижа, а сам подвал похож на подземелье николаевской городской больницы: несколько корпусов по странной прихоти архитектора соединены глубокими и бесконечными подземными ходами. Будто кроты, снуют по ним медики, родственники и хитроумные больные, как Монте-Кристо, убегающие из своей палаты.
Во сне потолок становится ниже и ниже, и мне приходится пригибать голову. Кланяться. Опускать плечи. Тоннель неуклонно сужается, а я ползу на коленях, на животе… пока они не соединяются — две сжавшиеся в тесноту плоскости: белого пола и земляного потолка.
Я знаю: это сон о моей смерти. Тысячи вещей случились со мной после мрачного лета открытий — я стала выше на семьдесят сантиметров, но так и не вылечилась от жуткого страха небытия. Сильнее всего он терзал меня летом, в жару — на память о детстве. Теплыми днями казалось, что смерть ближе, чем зимой: протяни руку — и достанешь. «Мне хотелось бы жить вечно», — обмолвилась я однажды Кабановичу, и он возмутился: «На каком основании?»
В предшествующий описываемым событиям год я похоронила друга — мы учились в одном классе. Я несла портрет, там ему двадцать: черно-белый портрет в рамке, с лентой через угол. Кладбища в Николаевске убирают плохо, я запнулась за кусок арматуры и упала в приготовленную для моего друга могилу. Кладбищенская земля пахла черным хлебом. Мать моего друга смотрела на меня с ужасом и отвращением: я разбила портрет, тонкая трещина расколола стекло — так трескается первый лед на лужах. Могильщики вытащили меня за руки, стеклянная соль разъела кожу до крови.
…После школы мы с моим другом виделись редко, но когда встречались случайно на улицах, он радовался и норовил напоить меня польским шампанским — сладким и пенистым, как шампунь. После смерти мы с моим другом виделись всего несколько раз. Я приходила редко и приносила ему сигареты: язычница, я раскладывала их под портретом, словно патроны, и смотрела, как дождевые капли красят папиросную бумагу в серый цвет. Ныли комары, и бомжи тихо шарились рядом, собирая с могилок цветы.
В то лето я полюбила старое Николаевское кладбище: медленно читала надписи на памятниках, разглядывала побледневшие овальные портреты. Ветер приносил колокольный звон от храма. Комары лакомились моей кровью, злющая крапива обдирала ноги, но мне было все равно: душа болела сильнее, и боль не бралась ни вином, ни таблетками.
Я шла домой в репьях, прилипших к джинсам, и думала, что никогда не брошу Кабановича — он теплый, с ним не страшно. Кабанович не боялся смерти, говорил: «Плевать».
…Сидя за столом в утренней кухне Лапочкиных, я думала, что даже на кладбище будет веселее, чем здесь. Несколько часов назад мы с Лапочкиным выпивали и беседовали, но теперь я видела перед собой не того Алешу, а немое существо с перебитым хребтом. Сашенька закусила ладонь зубами, щеки ее рдели, как у диатезного младенца. Наконец Алеша сказал:
— Аглая, может, ты уйдешь?
Позже Сашенька рассказывала, как Алеша зарылся лицом в ее халат и умолял: пусть только не бросает его! Он, Алексей Лапочкин, будет любить этого ребенка нежнее, чем собственное дитя, а Сашеньку прощает — оступилась, с кем не бывает, все мы люди…
Мне тут же захотелось позвонить в клинику пограничных состояний «Роща»: явно спятивший Лапочкин нуждался в срочной госпитализации. Этот порыв я озвучила в самых сдержанных тонах, но Сашенька все равно обиделась:
— Ты просто завидуешь, что меня так сильно любят! Тебя никогда никто не любил! И не будет! — Восклицательные знаки впивались в ухо как стрелы, следом заколотились короткие гудки.
Меня и вправду никто и никогда не любил так, как Алеша — свою Сашеньку. Вечером безропотно выводил машину из стойла: «Сегодня у Сашеньки первый день, ей тяжело идти пешком». И у меня были «первые дни» из месяца в месяц, но тяжесть их ровно ничего не значила…
А его букеты величиною с дерево? Сашеньке не хватало ваз, и она небрежно сваливала живую душистую кучу в пластмассовое ведро. Все равно цветов оставалось так много, что мы могли бы отравиться запахом, как римские патриции; комната, заваленная букетами, часто напоминала мне кладбище.
Читать дальше