И я вхожу в стеклянный лес вокзала,
Скрипичный строй в смятеньи и слезах.
Ночного хора дикое начало,
И запах роз в гниющих парниках,
Где под стеклянным небом ночевала
Родная тень в кочующих толпах…
Именно в качестве представителя этой России я профессорствую в американских университетах, и оттого образ её нетронутой свободы становится мне всё ближе.
Таковы превратности судьбы. Оказалось, что мне надо было уехать, чтобы перечитать, а потом разобрать на семинаре с мэрилендскими студентами всего Гоголя и всего Достоевского или всю гениальную кучу поэтов Серебряного века. Именно в Америке у меня возникло незнакомое прежде ощущение близости к российскому девятнадцатому веку. Катя после семинаров из Балтимора в Вашингтон в потоке машин мимо международного аэропорта, мимо ипподрома Лорел и Форта Миид, мимо космического центра Годар, я думаю о Пушкине и Мандельштаме, о Набокове и Гоголе, о Чернышевском и Достоевском, об Ахмадулиной, Битове, Искандере, Катаеве, Трифонове, Соколове… Всё это представляется мне теперь одним куском «нашего времени», куском современной российской жизни в двухвековом масштабе, в принципе очень непродолжительным ещё куском, несмотря на то что столько было изобретено за это время и столько всякого случилось, вплоть до переноса части России в столь непостижимые заокеанские края.
Я почти не сомневаюсь, что Россия существует и в Америке, и это относится не только к физическому существованию нашей этнической группы. Эта «американская Россия», разумеется, не совпадает с советской версией, но не исключено, что она ближе к астральному телу и душе.
1989 (?)
Мандельштам когда-то сказал, что русская литература родилась под «звездой скандала» [277]. Советская литература, начиная с двадцатых годов жила под знаком скученности. Скученность идеологическая усугублялась квартирным кризисом. С самого начала писатели тянулись друг к другу, кучковались в различных «дворцах искусств» и литературных поселках, наивно полагая, что интеллигентные люди друг друга не обидят. Там-то как раз и начались основные предательства.
Эта традиция жива до сих пор в Советском Союзе, достаточно вспомнить скопления писателей в районе метро «Аэропорт» в Москве, в Переделкино и на Пахре.
Клаустрофобия закрытого общества и порожденного им быта коммуналок во многом инспирировала булгаковскую сатиру как жанр. На пространстве одиннадцатичасовых поясов режим умудрился создать немыслимую толкучку людей, свалку их жалкого скарба, лабиринт кафкианских коридоров и тупиков.
Задыхаясь от клаустрофобии, Булгаков распахивал стены коммуналок прямо в иные измерения, в бездны астрала. В практической жизни, после неудачной попытки эмигрировать, он все-таки пытался пристраиваться – к писательскому ресторану, к бильярдной, к затхлой литчасти МХАТа, пытался маскировать свою суть беглеца.
Мандельштам уж и не пытался маскироваться. Даже на советской железной дороге, где шли не странствия, а перевозки масс, он вешал свой узелок на искусственную пальму и говорил Ахматовой: «Странник в пустыне». Как мог долго, он убегал к югу, к онтологической родине.
Бегство к средиземноморскому простору – его излюбленная тема. Он, собственно, никогда не оседал в России – то сопровождал своих ласточек, что летят в Египет водяным путем [278], то брел со своими овцами в сумерках через Равенну, то вклинивался в журавлиный клин ахейских кораблей… [279]Все эти средиземноморские направления, радость миграции, запахи древних очагов, войны бронзового века, все это символы бегства от советско-российской клаустрофобии, попытки избежать запихивания в окончательную тесноту, в руках жаркой – и очевидно вонючей – «шубы сибирских степей» [280].
И только вот когда уж обложили, как на волчьей охоте Высоцкого [281], только тут уж поэт как бы согласен сложить с себя лавры своего постоянного драпа, отказаться от титула волка, прикинуться шапкой – запихай меня лучше, как шапку в рукав, – но и тут, и тут все-таки выбраться через какую-нибудь прореху в звездную ночь, к течению Енисея [282], то есть опять все-таки сквозануть.
Так он и погиб на широком просторе, никогда не научась агарофобии [283].
В послесталинской литературе боролись два начала, клаустрофобия [284]и агарофобия. Несмотря на все учащающиеся попытки раздвинуть стенки и рвануть наружу, второе начало в огромной степени еще преобладало.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу