— Да, но по какому все-таки праву вы меня сюда затащили?
Он ответил мне удивленным взглядом:
— А какое такое право требуется для того, чтоб учить?
— Ну и ну, Шалва, — пристыдил я его, — выходит, ты в учителя ко мне записался?
— Тут, в этих краях, да.
— А я, значит, твой ученик?
— Нет, — сказал он, смерив меня взглядом снизу-доверху; но как, каким взглядом...
— Так кто же я, Шалико...
— Не обижайся, но дуралей ты, дуралей, Герасиме.
У-ух, будь только он не такой мускулистый...
— Не уставляйся ты носом в землю, Герасиме, подними глаза, оглядись окрест, поверь, не прогадаешь...
Тю-у, еще как прогадаю, мне-то, небось, получше его знать, что ведь время — деньги...
Я все еще продолжал понуро сидеть в накинутой на плечи рубахе, когда этот наглец, этот хам Шалва, ни с того, ни с сего потрепал меня рукой по спине:
— Ну чего ты скис, а, Герасиме? — Ишь, утешитель нашелся! — Не надо огорчаться, братец. — Он легонько тряхнул меня, воображая, что подбадривает: — Все это пустяки, батоно Сима. Я ни на йоту не сомневаюсь, что вряд ли два-три века спустя будет иметь хоть какое-то значение, была ли у меня в этой деревне тетушка. Так-то вот, мой Герасиме.
13
Темнело, и дома оборачивались далекими огоньками; а еще немного спустя наступила полная темнота. Я надел тонкий шелковый свитер, потом — вязаную сорочку, потом обычную — на редкость, между прочим, хорошую — сорочку (и где я ее портил!), однако похолодало настолько резко, что поверх всего этого я еще, с превеликим трудом, натянул на себя и майку, но меня все равно пронимало насквозь. Весь скованный холодом, я сидел неподвижно, обхватив руками колени, а Шалва, конечно, уже одетый, черной тенью маячил поблизости и учил меня, до костей продрогшего от летней свежести, уму-разуму, как это, во всяком случае, представлялось ему самому:
— Знай, Герасиме, если хочешь разобраться в людях, которые тебя окружают, соверши какой-нибудь неблаговидный поступок или нарочито допусти какой-нибудь промах, но не такой, конечно, чтоб от этого мир перевернулся, а так, что-нибудь пустячное — ну, скажем, сморозь раз-другой какую-нибудь явную белиберду, но при этом оставаясь себе на уме и держа ухо востро, и, поверь мне, больше всех над тобой будет потешаться самый первейший из всех глупцов и остолопов — это для того, чтоб самому возвыситься в глазах людей.
Ух, и холодно же было... А он уже говорил вот что:
— Или если, — упаси тебя от этого бог, Герасиме, — такой вот, как ты, известный человек начнет, например, собирать непристойные фотографии, то больше всех других этим будет возмущаться самый грязный развратник. Что поделаешь — большинство из нас почему-то всегда хочет казаться лучше, чем есть на самом деле. Но в данном, конкретном, случае, жизнь сама покажет, что мы из себя представляем, мой хороший.
Бррр, какая была холодина... Я взглянул на часы, время подходило к одиннадцати, — часы у меня фосфоресцентные. А этот наглец Шалва все продолжал разводить свое:
— У тебя, Герасиме, даже сейчас, в темноте, по выражению лица видно, что ты, в твоем понимании, немало в жизни преуспел. Но давай возьмем, к примеру, хотя бы бегунов, батоно Сима. Когда из семисот взявших старт бегунов на длинную дистанцию какой-то один в конце концов первым достигнет финишной прямой, зрителй приходят в восторг: подумать только — вышел победителем из семисот человек... Но, Герасиме, попробуем подойти к вопросу с другой стороны: ведь при любых обстоятельствах один кто-то из этого моря людей так или иначе должен был прийти первым, — и тогда победа покажется делом более легким, если не просто пустяком. Не так ли?
Брр, ббуурр... Ой, как холодно ой, как холодно... А он все говорил и говорил:
— ...Так. Как и у общественного транспорта тоже есть свои хорошие стороны, Герасиме. Да, да, батоно, я согласен с вами, что очень мало приятного, когда кто-нибудь в автобусе наступит тебе на больную мозоль, но зато в переполненном транспорте люди невольно сплачиваются, они слышат биение сердца друг друга; к тому же в общественном транспорте, Герасиме, люди находятся под общей крышей...
Ээ, пусть себе чешет язык, пусть говорит... А он и говорил. И вот что:
— Если подходить с обычной меркой, нетрудно определить место любому человеку, Герасиме: каждый лучше кого-то, кто хуже него, но по сравнению с кем-то другим — сам он худший. Но если подходить более широко, то тут уж рассудить не так просто, потому что люди очень во многом отличны друг от друга, более того: каждый человек в отдельности — это многогранный и многокрасочный мир, хотя в чем-то мы приблизительно схожи, одинаковы, поскольку человек не единичен и не одинок.
Читать дальше