И тут вдруг Бесаме почувствовал, как, затаившийся до сих пор где-то в глубинах его существа, беспокойно шевельнулся крохотный мышонок, и одновременно кто-то принялся грызть в его полных песо карманах, и эти мышиные огрызки впивались в тело, будя силы, придавая духу. Он порывисто вскинул голову и сказал:
— Я богат, как Альба.
На его темя опустилась рука:
— Ты нищ, как Иисус.
Он весь сник, обвис, словно тряпка, и страшно, смертельно побледнел...
— И твой Альба был нищим, не так ли?
Согласился:
— Да.
— Иди, шагай.
И он пошел, ощущая на голове и на плече мучительную тяжесть лежавших на них рук, будто он, мальчик, превратившись в поводыря, указывал дорогу слепцу, сам не зная куда. Наступал вечер.
Наступал вечер, спускалась тьма, а он все шел и шел по знакомой чем-то тропинке, осторожно и медленно ступая отяжелевшими, грузными ногами. А ночь была черная-пречерная.
И вдруг — он понял по запаху! — они остановились подле коровника. Он стоял и ждал. Ветром доносило какой-то гнусный смрад. Он стоял и ждал.
— Пошли, войдем.
Внутри коровника застоялось липкое, кисловато-прелое зловоние. Бесаме ощущал голенями размокший навоз. Гнилостная вонь терзала обоняние, не давала продохнуть.
— Знаешь, где ты?
— Да!
— Нравится?
— О нет!
— Помочь тебе?
— Да!
— На, держи.
По телу пробежала дрожь. Здесь, в мутной мгле этого грязного загона, по колено в омерзительных нечистотах стоял Бесаме с такой чистой, прохладной, голой флейтой в руках... Рука старца стала тяжелой и вонзилась в плечо когтями, она намеревалась спасти Бесаме, рванув его вверх... А мерзостное липкое месиво тянуло его книзу; дыхание спирало от ядовитых миазмов. О, что это было за чудовищное зловоние! Такое нестерпимо отвратительное, удушающее... И ниоткуда не видно было спасения.
— Поднеси к губам и облобызай!
Ночь была беспросветно темная!
А у флейты...
А у флейты была жиденько-серебристая, трепетнонежная душа Луны, и здесь, в этой грязи коровника, жизнь в ней, так надолго заброшенной сиротой, жизнь в ней лишь едва-едва тлела, но теперь на нее, до сей поры беспощадно отринутую, уже начинало нисходить упование, потому что отогревающаяся и раззудевшаяся от тепла душа сироты добралась до нутра того волшебника и заставила его зашевелиться.
Здесь, в этой невыносимой затхлой вонище, принимая дыхание глубоко преданной ей души, бестелесно легкая флейта исходила тоненькими, прозрачными звуками, и в непроглядной тьме с легким шелестом, поблескивая, пробивались серебряные побеги, ибо ведь флейта была веточкою Луны. И хотя стояла глубокая черным-черная ночь, чего только не вытворял в этой чернильной тьме истосковавшийся от безделья тонюсенький призрачный волшебник: он будто обласкивал — во имя возвышения — все и вся вокруг своими большими ладонями, и густой, застоявшийся, камнем нависший смрад растрескивался под нежными звуками, и рассеивалось, улетучивалось все гадкое и мерзкое. И кто бы мог подумать, что он в состоянии обрести такую мощь в этом затхлом заплесневелом коровнике. Провалявшись столько времени во сне, он теперь, вдохновленный, завороженный трепетно-нежным дыханием, потягивался, томимый желанием. И чем только не располагал этот властитель Ночи, чтоб обласкать, даже и оставаясь в коровнике, этот лес, этот холм, такое огромное небо... Словно курящийся ладан, флейта очищала воздух от всякой нечисти, даровала покой и умиротворение, ибо она, первейшая из инструментов, подобно еще одной только скрипке, несла в себе самое главное из всего того, что есть на всем белом свете, — Свободу и Любовь. И как будто бы поправший всех других, а на самом деле попранный и приниженный, наш Бесаме с мягко всхолмленных вершин музыки вновь видел землю с суетящимися на ней, точно мураши, людьми и ватерполистами. И что же было в этом слабом звуке, исполненном при всей нежности столь великой силы, что ж это было — сорвавшаяся с гор лавина? Землетрясение?.. Выросшая из океана огромная синяя гора, вздыбленная присущими океану страстями?.. Что же это все-таки было — величайшая рука извлекала из недр дымящегося вулкана волшебные соты. Что это было? А Музыка, всевластная владычица мира — Музыка. И что ей было до затхлости и языческого зловония! В этом грязном загоне не как завоеватель — боже упаси, нет! — а как мироносец стоял наш Бесаме, и лицо Великого Старца приняло суровую лепку, ибо кому как не ему, большому музыканту Христобальду де Рохасу, было знать цену утраченным и ныне вновь обретенным сиротой и заново сметанным звукам, знать цену этим явственным тягостно-легковесным снам! А уж этот волшебник, чего он только не выделывал: на высоких нотах он как бы подпрыгивал, чтоб сорвать свисающий плод, а на низких поддувал ветерок и снежило. Туман лежал над дальними садами, какой-то неведомый лик рисовался в глубоком колодце, на лужи сеял мелкий реденький дождик, а на морском дне замер обреченный мокроте диковинный кустарник. В звуках флейты было что-то чистое, как слюна спящего младенца, тяжело свисающая с подбородка, а сама флейта рабски покорствовала тому напитанному тьмой воздуху, который тянулся светозарной дорогой ввысь, ибо Луна была самым благодатным, самым добродетельным среди рассеянных в пространстве синих островов с прозрачным воздухом и чудодейственной землей... Тоненькие порхающие звуки насквозь пронизывали очищенный коровник, осеняя его облегчением и отрадой, явственно ощущался аромат хвои, потому что Бесаме сам походил теперь на волшебное, дарующее нам дыхание шишконосное растение с одной-единствеиной волшебной ветвью, на которой диковинным плодом прорастала сама она — бездонная и бескрайная, сама она — богатая и щедрая, сама она — беспредельно милостивая, сама она — вольная, плавно вибрирующая в пространстве скрытая мощь, сама верховная властительница нашего высшего повелителя, нашего всеобъемлющего владыки воздуха, сама она — великая вдохновительница, сама она — Музыка!
Читать дальше