Брукнер знал, что в другом маленьком городе на юге Франции, не далее чем в пятидесяти километрах от него, живут Теофиль Мардер с Николеттой. Как-то раз они встретились на прогулке и поздоровались, но не договорились о встрече. Мардер, как и Брукнер, не был склонен к общению. У сатирика прошло его веселое озорство. Ужас при известии о немецкой катастрофе заставил его умолкнуть. Как и Брукнер, сидел он часами в садочке, где были пальмы и цветущие кустарники, и смотрел на море. Но в глазах Мардера не было тихой задумчивости. Они были беспокойны, они пылали, они безутешно блуждали над огромной мерцающей равниной моря. Голубоватые губы не утратили сосущей и чмокающей подвижности. Только теперь с них не слетало проклятий – остались беззвучные жалобы.
Теофиль, прежде так прямо державший голову, сидел теперь сгорбясь. Свинцового цвета руки лежали на худых коленях, такие усталые, будто он уже никогда не сможет ими шевельнуть. Он сидел неподвижно, лишь глаза блуждали и губы продолжали жалобный беззвучный разговор. Иногда он вздрагивал, словно его напугало чье-то ужасное лицо. Тогда он с трудом поднимался и вскрикивал, глухо, по-стариковски покряхтывая:
– Николетта, идем! Я прошу тебя, идем немедленно! – И Николетта выходила из дому.
На ее лицо теперь легли усталость и меланхолическое терпение, не идущие к смело изогнутому носу, резко очерченному рту и выпуклому лбу. Щеки стали шире и мягче, в прекрасных распахнутых глазах не было уже того вызывающего блеска, который прежде так притягивал и так будоражил. Николетта уже не казалась упрямой и высокомерной девушкой, но женщиной, много любившей и много страдавшей. Она пожертвовала своей юностью. Одержимая чувством, в котором судорожная истерика сочеталась с подлинным огнем, драгоценным волнением сердца, она подарила свою юность человеку, ставшему теперь старой развалиной.
– Чего тебе, Теофиль? – спрашивала она. Образцовый выговор у нее сохранился, несмотря на все перемены, в ней происшедшие. – Чем тебе помочь, милый?
А он стонал, будто увидел страшный сон:
– Николетта, Николетта, деточка моя… Ах, как страшно… Слишком страшно… Я слышу крики тех, кого пытают в Германии. Я слышу их так отчетливо, ветер носит их по морю… Палачи заводят граммофон во время адских процедур, это подлый прием, они затыкают рты несчастных подушками, заглушают крики… А я их все равно слышу. Я все слышу… Бог покарал меня, он наградил меня самым чувствительным слухом среди смертных. Я – мировая совесть, я слышу все. Ах, Николетта, Николетта, деточка моя!
Он цеплялся за нее. Измученные глаза блуждали по южному ландшафту, и мирный пейзаж наполнялся чудовищными фигурами. Николетта касалась ладонью его горячего, мокрого лба.
– Я знаю, мой Теофиль, – говорила она ему с нежностью. – Ты все слышишь, ты все видишь. Тебе надо отчитаться перед миром в своих познаниях: это и для тебя и для мира будет полезно. Тебе надо писать, Теофиль, тебе надо писать!
Целый год умоляла она его, чтобы он работал. Она страдала от его окостенения, от этого столбняка. Она восхищалась им, она считала его величайшим среди живущих, она не хотела его видеть в стороне от событий, в своих мечтах она видела его решительно призывающим мир опомниться, бьющим тревогу. Но он на все отвечал ей:
– Что же еще писать? Я все сказал. Я все знал заранее. Я разоблачал обман. Я чувствовал запах гнили. Если бы ты только знала, деточка моя, как тяжко все знать заранее. Мои книги забыты, словно никогда и не были написаны. Собрания моих сочинений сожгли. Мои пророчества унес ветер – и все же то, что делается сегодня, весь этот несказанный ужас, – только эпилог к моему пророческому творчеству. В моих произведениях уже есть все, все предвидено, даже то, чему еще предстоит случиться, – самое страшное, конечная катастрофа. Я это уже выстрадал, уже придал этому форму. Что же мне еще писать? Я ношу в себе страдания мира. В моем сердце разыгрываются все катастрофы, и настоящие, и будущие. Я, я, я…
В этих трех звуках, в этом «я» помутившийся разум запутался, как в ловушке, и он умолк. Голова, облагороженная страданием, – она казалась теперь более изящной, нежной, более строгой, совершеннее вылепленной, чем раньше, – склонилась на грудь. Теофиль внезапно заснул.
Николетта вернулась в дом, остановилась в темной прохладной передней. Медленно подняла она руки и закрыла лицо. Она хотела рыдать, но слезы не шли. Она слишком много плакала. Николетта шептала:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу