— Можете пойти и убедиться! Они еще лежат там.
— Их мог с таким же успехом расстрелять кто-нибудь другой!
— Прошлой осенью, — говорит матрос, повышая голос (а шум снаружи становится все глубже, все шире), — у одного из бойцов этого отряда развязался язык, наверно потому, что он струсил; и за это Алоиз Хабергейер…
— Молчать! — визжит Хабихт. — Молчать! Еще одно слово, и вам худо придется! Я вас арестую! За клевету и за обман представителей власти!
— Не забудьте, мерзавец вы эдакий, что у вас на совести человеческая жизнь! — рычит матрос.
Но в это мгновение шум над Тиши становится столь огромным и мощным, что оба непроизвольно нагибают головы.
— Что это?
— Самолеты, — говорит матрос. — Как тогда!
Они бросаются к одному из окон и распахивают его. Но ничего не видят — только стаи взволнованно машущих крыльями ворон и еще клочок бумаги, южный ветер крутит его под сумрачной завесой облаков, под темными весенними тучами, что громоздятся одна над другой, как плотные слои горных пород, и где-то в их бездонных глубинах уже поет хор ангелов смерти.
— Что бы это могло значить? — бормочет Хабихт. — Похоже, несколько эскадрилий!
А матрос:
— Вы газеты читали? Может, разразилась атомная война.
Хабихт:
— Газета вон лежит на столе!
Матрос идет к столу и листает ее.
— Учет скота, — говорит он. — Чушь какая-то! Да это же вчерашняя газета!
— Конечно! — кричит Хабихт. — Здесь все вчерашнее. — Он высовывается из окна, смотрит на небо.
Матрос возвращается к нему и говорит:
— На этом основании Алоиз Хабергейер поручил своему дружку, Пунцу Винценту, убрать старика Айстраха, а как это было сделано, вы знаете сами.
Хабихт медлит с ответом. Кусая губы, он смотрит в окно, напряженно прислушивается к грозной песне ангелов смерти, что невидимыми стаями проносятся над Тиши. Наконец бормочет:
— Я ничего не знаю. Ровно ничего.
— У вас на совести человеческая жизнь, — говорит матрос.
А Хабихт (холодно):
— У меня нет совести. Куда мне с ней деваться при моей-то профессии.
Он соскочил с подоконника обратно в комнату, в то время как в поднебесных высях смолк хор ангелов, а клочок бумаги все еще трепетал, кружился на ветру, как белый флаг: «Сдаемся!»
— Слушайте, скотина вы эдакая! — говорит матрос. — Я требую, чтобы вы арестовали Хабергейера.
А Хабихт:
— Весьма сожалею, но не могу этого сделать. Алоиз Хабергейер неприкосновенен.
Матрос только глаза вытаращил.
— Да-да, — говорит Хабихт, — с сегодняшнего дня его особа неприкосновенна. Потому что он депутат ландтага. А с ландтагом мне связываться не к чему. — Он идет к столу и садится. Говорит: — Да, теперь он депутат. А трупы, или что там еще вы разыскали, — не доказательство. Всего этого недостаточно, чтобы посягнуть на его неприкосновенность.
У матроса такое лицо, словно началось светопреставление. Он говорит:
— Помяните мое слово, произойдет что-то страшное. Не сегодня. И не завтра. Но когда-нибудь.
— Мне-то что за забота, — отвечает вахмистр Хабихт. — Меня тогда уже не будет.
Хабихт видит, как матрос выходит из комнаты, как закрывает за собою дверь, слышит его шаги вниз по лестнице, слышит его шаги на улице. Выжидает несколько секунд, потом встает, подходит к окну, высовывается и видит (в ушах его все еще звучит песнь ангелов смерти), что матрос загибает за угол.
Прочь! Скорее прочь из этой так называемой отчизны! Кто я? Что я забыл здесь? Неужто мне и дальше рыться в этих навозных кучах? Откапывать трупы? И ждать, покуда меня подстрелят!
Матрос добрался до своего дома и отпер дверь. Но разве это его дом и его дверь? Чуждо, враждебно даже, покачивались на ветру дом, дверь и окружающий ландшафт, а в дверном косяке огромная дыра ухмылялась ему навстречу. Снайпер и вправду прокрался сюда и выковырял пулю из доски. Значит, черт уже владел сим вещественным доказательством — что ж, хорошо! Трупы были вторично погребены — под рухнувшей стеной, а кузнеца, старую обезьяну, которому нравилось жить среди убийц и который только под мухой о чем-то пробалтывался, тем временем хватил удар, может быть и не тяжелый, но, во всяком случае, он был не в своем уме. Вне себя матрос вбежал в комнату, огляделся (дверь за ним захлопнулась, а потом снова распахнулась). Те же стены, та же мебель — все как обычно, но все чужое, словно он никогда не жил в этой хибаре. И вдобавок холод, более лютый, чем на дворе, где гулял ветер, так как огонь в плите погас уже несколько часов назад. А сам он? Уставший от жизни, вконец обессилевший, сапоги полны навозной жижи, как у деревенского золотаря!.. Нет! Что же еще держит его здесь? Может быть, глина? Или гончарный круг там, в сарае, этот сладостный наркоз? Но ведь он больше не действует, не дурманит, ни от чего не ограждает. Нагой и трезвый стоит матрос перед людьми, перед самим собой.
Читать дальше