Они обошли все внизу, карабкались по крутизне, прыгали по камням в поиске удобных проходов, и Жаик, несмотря на полноту, был быстр и ловок, как горный козел. Он отыскал остатки лестницы, когда-то высеченной на спуске, и они постояли, потоптались на ее каменных ступенях, а потом поднялись наверх, вспугнув по дороге доверчивого лисенка, желтого, выставившего им навстречу острую мордочку.
И вот они сидели — высоко над морем, над скалами, над видневшейся в дальней дали бухтой, отрезанной от моря длинной и узкой, едва заметной отсюда косой, и рыбацкие суденышки — там, внизу — казались приклеенными к синему стеклу залива. Прямо перед ними из моря поднималась темная скала, странными очертаниями напоминая монаха в клобуке, присевшего отдохнуть — когда-то ее таки называли, эту скалу: «Монах»… Поросший вдоль руслица изумрудной осенней травкой, тихо журчал, падая с камня на камень, родничок, заканчиваясь выдолбленным в плите песчаника озерцом. Как объяснил Жаик, сюда пригоняли на водопой овечьи отары…
Феликс не сразу догадался, что слева, от них, невдалеке, пасутся овцы. Среди пятнистых, серых и бурых камней он вначале уловил какое-то шевеление, перемещение пятен, подумал, что это ему мерещится, пригляделся — и понял, что не ошибся.
Отара передвигалась наискосок по склону, и когда передние овцы приблизились, Феликс удивился тому, какая густая и пушистая у них шерсть. Она покрывала каждую, как светлосерое облачко, из которого, прямо из его пушистой глубины, смотрели печально-покорные, нежные овечьи глаза…
Что-то первозданное было в этой картине, в этой всеохватывающей тишине, и чабан, восседающий на осле, в своей повязанной по-лыжному шапке и брезентовом плаще, представился ему библейским пастухом, патриархом. Все внутри у него стеснилось, замерло — он почувствовал, что этот пастух если и заговорит, то лишь величавыми стихами книги «Бытия»…
И старый чабан, поравнявшись с ними, произнес — почти на языке библейских пророков:
— Салям алейкум!
Так он сказал, обращаясь к Жаику, а потом повернул свою откованную из красной меди голову и вежливо повторил, обращаясь к Феликсу:
— Салям алейкум!
И Феликс, неуверенно ворочая языком, ответил ему:
— Алейкум салям! — и наклонил голову, кивнул — хотя это был скорее все-таки не кивок, а поклон…
Так они поговорили, поприветствовали друг друга — аульный чабан и он, гость в этих местах.
Тогда, прислушиваясь к разговору между чабаном и Жаиком, которого за тридцать с чем-то лет учительствования здесь все знали и он, понятно, тоже всех знал, — прислушиваясь к этому разговору и глядя на овец, текущих мимо сплошным потоком, Феликс впервые почувствовав, что какие-то дальние, неясные связи соединяют его с этим чабаном, что помимо простой, очевидной близости, когда оба, не сходя с места, могут коснуться друг друга ладонями, — что помимо этого есть гораздо более важные и крепкие связи, уходящие в века, быть может — в толщу тысячелетий, пронизывающие разнородные обычаи и царства, суеверия и веры, чтобы в конце-концов соединиться где-то у одного костра, в тепле которого греется одна большая семья, посреди холодного и пустынного мира, — семья, у которой один костер и одно, единое для всех материнское лоно…
Но было еще что-то более важное — в том его ощущении… Библейская ли эта картинка, — до того живая, что и сам он почувствовал себя включенным, вписанным в нее, — или этот каменный, неостывший, хранящий в себе гул и содрогание хаос там, внизу — но время, ощутил он, сдвинулось, сместилось, рухнули перегородки хронологических таблиц, и нет прошлого, будущего, настоящего — есть время, поток, в который можно окунуться и дважды, и трижды, и плыть в любом направлении, нырять на любую глубину — сколько достанет сил…
То же чувство неожиданно воскресло в нем и сейчас, и в какой-то миг показалось, что это не он идет по площади, засыпанной мелким, словно просеянным для детской площадки песком, а тот самый солдат первого батальона двадцать третьей пехотной дивизии Оренбургского корпуса…
Но он уже видел вдалеке длинную каменную стену, над нею довольно чахлую зелень городского сада, а в стене массивные ворота. Своим видом и мощью они напоминали крепостные. Только взамен железа и чугуна вход преграждали деревянные, выкрашенные в неизбежную темно-зеленую краску створки, с угрюмым скрипом раздвигающиеся обычно, чтобы пропустить внутрь бойкий музейный «рафик» или машину-поливалку. Квадратные опоры сверху перекрывала тяжеловесная арка. Она вполне могла бы выдержать и квадригу с огнедышащими конями Гелиоса, и Побед, трубящих, напузырив круглые младенческие щеки…
Читать дальше