Теперь-то я это увидела ясно; теперь я все видела в подлинном свете — так, как оно всегда и было на самом деле, а не так, как воспринималось нами в детстве. Показался высаженный перед фасадом кустарник, и я увидела, что только красные амариллисы, растения местные, по-прежнему цветут, хотя за ними никто не ухаживает. Все остальное заглушили заросли. А вот и самый дом; он осел, накренился под собственной тяжестью; крытая соломой кровля над окнами мансарды сползала вниз, к высокой траве, из стеблей которой была сделана. Вид дома не вызвал у меня тоски по прошлому — просто чувство узнавания. Как и все наши дома в начале тридцатых годов, он был обмазан красной глиной, но Инкаламу, гордо презрев ограниченные возможности материала, сделал его трехэтажным — этакий песочный замок, наподобие английского помещичьего дома с картинки рекламного календаря; крыша с крутыми скатами и широкой трубой на каждом ее конце; портик, к которому ведут широкие ступени. Все предрекали, что дом обрушится Инкаламу на голову, а вот — простоял уже тридцать лет. Со стороны долины к нему поднимались апельсиновая и манговая рощи. Кругом царило глубокое безмолвие брошенного жилья — безмолвие запустения.
Я хотела было пройти в манговую рощу, но, видно, из года в год плоды никто не убирал, они падали на землю и гнили, а из их семян между рядами старых деревьев выросли сотни
чахлых побегов, и получилась темная чаща. Заходить в дом я не собиралась, просто решила его обойти, чтобы взглянуть на долину и горы за нею; струи дождя вымыли ров у основания осевших стен, и мне приходилось держаться за выпирающие наружу изгибы ржавых водопроводных труб. Дом был близок мне, как живое существо. Окна первого этажа — с листами жести вместо стекол и покосившимися деревянными рамами — и окна второго этажа, затянутые проволочной сеткой, были полуоткрыты, словно рот спящего старика. Обойти вокруг дома мне не удалось: со стороны долины заросли подобрались к самым стенам; я хотела было подтянуться и заглянуть внутрь. Но глина и обмазанный ею каркас, плетенный из неошкуренных и кривых ветвей, стали рушиться у меня под ногами: глина крошилась, а изъеденные муравьями ветви ломались. Хотя дом, вопреки предсказаниям белых поселенцев, и не обрушился на самого Инкаламу и его черных детей, я подумала, что сейчас он вполне может обрушиться на меня. Осы роились у моего рта и глаз, словно им тоже хотелось посмотреть, что там внутри — у меня. Дома Инкаламу, где могли разместиться по меньшей мере человек десять, им, видимо, было мало.
Вернувшись к фасаду, я поднялась по ступеням — в детстве мы сиживали на них, выцарапывая на глине крестики и нолики, пока мой отец находился в доме. Не то чтобы мы дружили семьями; дружили между собою дети, а это не в счет. У меня и отец и мать были белые, отец был членом Законодательного собрания, Инкаламу же сам был белый, но жены его были черные. Отец иногда являлся к хозяину дома с деловым визитом: ведь Инкаламу был не только торговцем и профессиональным охотником (это африканцы прозвали его «Инкаламу», что означает «Лев»), но в те времена еще и крупным землевладельцем; однако мама никогда отца не сопровождала. Когда я и мои братья приходили сюда одни, дети Инкаламу не приглашали нас в дом; да это вроде и не был их дом — в том смысле, в каком наша маленькая ферма была домом для нас, и, пожалуй, Инкаламу даже не знал, что иногда мы сюда наведываемся — просто так, поиграть с его детьми, да и наши родители понятия не имели, что мы здесь бываем тайком. Порою мы являлись
не одни, а с отцом (для нас был особый смак в том, чтобы приходить открыто, с ним вместе), и в таких случаях, после того, как с делами бывало покончено, нас неизменно приглашал в дом Инкаламу Уильямсона: соломенные кудрявые волосы его ниспадали до плеч, как у Иисуса Христа, незастегнутая рубаха открывала обожженную солнцем грудь и наползающий на нее верх живота. Он оделял нас сладостями, а собственные его дети — те, кто решался проскользнуть вслед за нами в дом,— стояли поодаль и смотрели. Мы поедали лакомства у них на глазах, не испытывая при этом ни малейшей неловкости: ведь все они были разных оттенков коричневого или желто-коричневого и, значит, совсем не такие, как Инкаламу, наш отец и мы сами...
Кто-то связал обе ручки двустворчатой входной двери грязною тряпкой, чтобы она не распахивалась, но я сорвала тряпку палкой, после чего без труда отворила дверь и вошла. В доме еще сохранились кое-какие вещи. В холле стоял верстак с тисками, на полу валялось несколько сорванных со стены полок, а через сводчатый проход виднелись стоявшее в гостиной кресло и кипы бумаг. Сперва у меня мелькнула мысль, что здесь еще кто-то живет. В доме был полумрак и, как прежде, пахло землей. Но когда глаза мои привыкли к сумраку, я увидала, что обе части тисков словно сплавлены ржавчиной, а от обивки кресла осталась лишь вытертая полоска искусственной кожи. Пол был усеян мышиным пометом. В гостиной грудами были навалены книги — казалось, их сбросили на пол временно, перед весенней уборкой; я раскрыла одну из них: страницы были словно склеены плесенью и аккуратными катышками красной земли — ее натаскали муравьи. «Сказка о бочке» (*Памфлет английского писателя Дж. Свифта (1667-1745)), «Мистер Перрин и мистер Трэлл» (**Роман английского писателя Хью Уолпола (1884-1941)), «Двадцать тысяч лье под водой» (***Роман французского писателя Жюля Верна(1828-1905)), красные книжечки библиотеки «Эвримен» вперемежку с номерами журналов «Титбитс» и «Фармерз уикли». Комната эта — с покосившимися глиняными нишами, выкрашенными розовой
Читать дальше