Вероятно, Софи была одной из таких. Я встретил ее однажды в воскресенье, спустя несколько недель после «надругательства» над ивами. Было холодно и сухо. Начало марта. Я вежливо отделался от двух или трех прихожан, пытавшихся втянуть меня в обычное воскресное пустословие, и вошел в дом, даже не взглянув на посетителей библиотеки. Я переоделся, накинул старую куртку и вышел, захватив вилы. Во дворе я стал собирать мусор, оставшийся после рабочих, и нагреб кучу в свой рост. Эта архитектурная композиция из веток и воздуха запылала весело, как соломенное чучело на Масленицу.
В тот момент, когда пламя вздымалось выше всего, я заметил эту женщину. Она шла быстрым шагом с охапкой книг, как будто возвращалась с рынка — не одна или две штуки под мышками, а целая уйма, готовая вот-вот рассыпаться. Она увидела меня сквозь легкую дымовую завесу, сквозь высоко вздымающиеся языки пламени, как будто я каким-то чудом оставался невредимым в огненной клетке. «А, вот вы где», — сказала Софи, словно искала меня. На минуту она выжидающе замерла. Потом подбородком показала на груду книг: «Вот моя месса…» В тоне ее голоса чувствовалась легкость и одновременно глубина, из-за чего у меня появилось ощущение, что эта месса была гораздо важнее церковной. Я воткнул вилы в землю и, обходя костер, направился к ней. «Меня зовут Софи», — крикнула женщина, отступая, словно произнесенное ею имя могло возвести между нами еще одно препятствие, еще один пылающий куст.
С тех пор я встречал Софи каждое воскресенье. Каждое воскресенье за одной мессой следовала другая: заметить ее в библиотеке в лучах света, бросить несколько слов из-за стойки в присутствии библиотекарши, выйти вместе и чуть-чуть пройтись, наконец, расстаться, потому что так было нужно. И каждый раз была литургия — тот или иной отрывок из книги, что вот уже несколько недель она переписывала в маленький блокнот, с которым не расставалась. Обложка блокнота была в клеточку, листы из дешевой сероватой бумаги. Но когда Софи доставала его из сумки, чтобы прочитать мне несколько отрывков, он казался мне дороже любой реликвии из золота и серебра, нужнее, чем монументальная Библия в кожаном филигранном переплете, которая лежит в церкви на аналое из позолоченного дерева. Аналой восемнадцатого века по своей форме напоминал орла, сложившего крылья, и это был один из тех предметов, из-за которых приходилось закрывать церковь на то время, пока не было мессы. Когда Софи зачитывала вслух записи из своего дешевого блокнота, она вся расправлялась: спина выпрямлялась, как у всадника, а раскрытые ладони становились похожи на крылья орла, в них были изящество и сила. Ладони-крылья, готовые взлететь, они вместе с тем дарили Слово, словно приношение.
В ее блокнотике однажды появилась история малютки, еврейской девочки, которую солдат бросил на колючую проволоку под током в одном из концлагерей. Ребенка звали Магдой, и я помню эти слова: «Магда плыла по ветру… Можно было подумать, что бабочка села на серебряную виноградную лозу». «Синтия Озик, — серьезным тоном сказала Софи, подняв голову, — американская еврейка». Помню, я подумал, что на самом деле лишь женщина и лишь еврейка была способна использовать подобные образы, чтобы на этом примере описать то, что мне напомнило в тот момент историю Распятия. Я понял, что женщина, написавшая эту литургию геноцида, походила на Марию Магдалину, которая устремилась к гробу, держа в руках благовония. Вместо того чтобы отворотить нас от ада, она заставляла войти в него с любовью, обязывая нас впустить этот черный свет в свое сердце, лежа летним днем на траве в невинном свете ив.
Это была история Магды. Но были и другие литургии, когда душераздирающие, а когда и умиротворяющие. Мне запомнился один текст Кафки. Наверное, это был сон, так как действие происходило в пещере, где все было залито ярким светом, хотя дневной свет не мог туда проникнуть. Текст начинался так: «Я плыл в лодке по озеру…» Речь шла о тишине и о гребце, который хотел насытиться этой тишиной, словно спелым, сочным плодом. До того вечера я и не ведал, что Кафка мог написать хотя бы одно безмятежное произведение.
С тех пор всякий раз, когда на мессе кто-нибудь из моих прихожан комментирует, как сейчас принято, произведения, которые читаются с кафедры, всякий раз, когда плохо поставленным голосом толкуется Евангелие, когда к этому примешивается политика правительства в отношении беженцев, полемика по вопросу абортов или возвращения долгов странами «третьего мира», я думаю о тишине Кафки, сочной, как плоды. И когда в церкви, которую реставрационная комиссия заполнила прожекторами, чтобы подчеркнуть ее красоты, мой рассеянный взгляд скользит по залитым светом и отчетливо различимым лицам моих прихожан и я замечаю, что легкое самодовольство некоторых исчезает лишь во время молитвы, я начинаю сожалеть о гроте мечты Кафки и о той поре, когда своды романских церквей пропускали совсем мало света и можно было столь глубоко погрузиться в молитву, что слезы текли по лицу, губы порой застывали в немом крике, и все вокруг переставало существовать… «…не удаляйся от меня; сила моя! поспеши на помощь мне…» [5] Пс., 21, 20.
Читать дальше