Что же теперь? Куда плыть? Что и чем заменять?..
В производственном отделе
…Когда я, красивый и двадцатидвухлетний, начинал в производственном отделе Завода счетно-аналитических машин, п/я В-2230, антисоветскую пропаганду, — как это у нас в шутку называлось, — то сидевшая за мной татарочка Валя Галямина всегда говорила:
— Ты-то здесь при чем? У тебя же никто не пострадал.
— А при том. Все вот вашего благополучия родители вполне могли побывать ТАМ. И неизвестно, вернулись бы?.. И неизвестно, успели бы народить вас? Может быть, ты, здоровая и красивая, родилась бы не в 1940-м, а году так в 1956-м. От больного физически и надломленного психически человека. И была бы ты сейчас такая, что на тебе и глаз-то не остановился бы. От самого рождения желтая, морщинистая кожа лица, рук и всего остального, потухшие, без твоих звезд, глаза. И все-таки, пока сидишь, еще куда ни шло, но как встанешь и пойдешь — просто караул! Походка, как у уточки, вперевалку, да еще правую ногу подтягиваешь… И как тогда? А я бы сидел и говорил: «Тебе-то что? У тебя же никто не пострадал». А ты не могла бы мне даже ответить. Потому что вечно в страхе, каждое слово пропускаешь сквозь мелкое ситечко.
Делая акцент на женских прелестях, я предполагал, что действую разумно, что это ее зацепит.
— Заливай другим, — играя глазами, совершенно спокойно сказала она, — ты лучше скажи, как вы, евреи, фаршированную рыбу делаете?
Вряд ли она была безразлична к вариантам своей внешности. Так ведь все, что я говорю, не всерьез. Но можно ли надежно укрыться от всех, прежде нас бывших, страданий? Или рано или поздно они затронут ленивое сердце и высекут в нем искру сострадания? Ну и что в том, что открылось мне ее равнодушие? Разве она стала меньше мне нравиться? Да еще и равнодушие ли то было, а не все тот же уверенный в себе страх? Чуть ослабленный, конечно, временем и выступающий теперь под именем опаски и даже простой осторожности?
Но она верно сказала, что у меня никто не пострадал. Маму, правда, за связь с «троцкистом» могли «затаскать». Но следователь, ее однокорытник по железнодорожному техникуму, земляк и давний поклонник, дело замял. Имел ли он ввиду вдаль идущие варианты «благодарности», или действовал вполне бескорыстно — об этом теперь не у кого спросить. Но мое сыновнее чувство больше склоняется ко второй возможности. Он знал, что мама замужем и, «закрывая дело», сказал ей на прощание:
— Учти, брак разрушать не буду (гуманность людоеда, потому что мог бы все, а проще другого — сжечь и развеять любой брак), не буду, хотя и мог бы… Да, мог бы! Но глаз не спущу! (Ой, мамочка! Лучше что хошь порушь, только глаза-то свои бесстыжие отведи…) Я, Андревна, вот что тебе скажу: я — подожду!
Это же чудо, не правда ли, папочка, не правда ли, мамочка, что попался такой огромный, такой благородный человек! Влюбленная сволочь… Такого не бывает. Думаю, мама недостаточно оценила, в какие малые потери ей вылилась «связь с троцкистом». Случись этому земляку вклиниться между двух мужей мамы, быть может, и я родился бы не совсем как я, потому что — от него. Непостижимая связь — между вторым мужем мамы и ее возможным мужем. Оба шили. Но один шил белыми нитками «дела», другой — вполне приличную одежду. Странный хлеб — хлеб чекиста. То ли дело — мой папа! Он, как всякий ремесленник, умел зарабатывать на хлеб (в том числе и на водку) своими руками и уменьями. От сшитого папой дела еще никто не плакал и выбитыми зубами не плевался, но всякий, одетый по моде, был доволен.
Если бы мама тогда «загремела» по 58-й статье, слал бы ей папа посылки? А если бы папа? А он невоздержан был на язык. Чего стоило и на сколько лет лагерей потянуло бы одно это его, когда быстрыми портновскими движениями иглы он вытаскивал наметку, приговаривая:
— Нитки, сынок, гнилье. Крепки, как советская власть…
Ребенком, в жару на меня накатывало оцепенение. Видимо, голову напекало. Почему-то у мамы не находилось для меня ничего другого, кроме панамки. А панамку я презирал. Я считал ее в принципе невозможной на моей голове. Я — пацан, а панамки… Пусть их девчонки носят.
Летом день длинный, времени полно. Жаль только, ребят почти никого нет — играть не с кем. Ну и сидишь на солнышке, втыкаешь полусонно в землю какой-нибудь дурацкий ножик. Растопило меня солнцем, развезло почти в лужицу. В этом-то разморенном оцепенении даже двухминутное выпадение из действительности субъективно воспринималось как безначально и бесконечно долгое. Как маленькая вечность. Время прессует нас, но и мы его прессуем.
Читать дальше