Мы подошли к шоссе, и он стал, слегка покачиваясь, голосовать. Сразу подъехал «Запорожец». Роберт махнул рукой. По ходу движения. Дескать: проезжай дядя. Дядя все-таки притормозил, высунулся в окошко, крикнул злобно, точно делая одолжение:
— Ну? Куда?
— В Копенгаген, — ответил Роберт.
Шофер с ненавистью посмотрел на Роберта, потом — на меня, мотнул головой, процедил: «Ш-ш-шалавы!» — и, тарахтя, как трактор, уехал.
— Там, в этой барокамере, даже не поговоришь, — сказал Роберт.
Остановилась старая «Волга». Шофер «Волги» был похож на маленькую ссохшуюся лысую обезьянку. Испуганно-затравленную. Как будто на ней все время ставят опыты, и она каждый раз ждет очередного. Обезьянка ничего не сказала, только вопросительно-испуганно посмотрела на Роберта.
— Фрунзенская, — сказал Роберт.
— Метро? — с ужасом спросила обезьянка высоким тенором.
— Рядом. Фрунзенская набережная, 12…
Обезьянка отчаянно размышляла, глядя отчего-то на меня.
— Это где «Фитиль»?
— Почти.
Обезьянка думала, приоткрыв свой серый ротик.
— Поехали. Не обижу, — сказал Роберт.
Обезьянка глубоко вздохнула:
— Садитесь.
Мы сели на заднее сиденье. Поехали. Почти совсем стемнело. Шофер молчал, иногда тяжело вздыхая, мы тоже молчали. На въезде в Москву шофер спросил:
— Я заправлюсь?
— Конечно, — сказал Роберт.
На заправке шофер вышел. Роберт посмотрел на меня, взял меня за руку:
— Ты очень хороший человек, Дуся. Ты сама не знаешь, какой ты хороший человек. Редкий человек.
Я видела, что глаза у него влажные. Он медленно поднес мою руку, левую, к губам и поцеловал ее. Косточку безымянного пальца. Зажал косточку между горячими губами и несколько секунд не отпускал. Потом посмотрел мне в глаза и улыбнулся.
— Спасибо, — прошептала я и заплакала.
Больше никто и никогда не целовал мне руки.
(Продолжение следует .)
Аллея тёмная густая,
Вдруг белый ствол мелькает в ней —
Кора с платана облетает,
Как с древа памяти моей.
Бесшумно под ноги ложится
Подобно прошлому она,
И живы там события, лица,
Слова, улыбки, имена.
Недаром время превращает
Всё, что доверило годам,
И неизменно возвращает
Побегам новым и корням.
Чтоб ничего не пропадало,
И копится за слоем слой,
Чтоб никогда не увядала
Аллея памяти живой.
«Снимки в бархате альбома…»
Снимки в бархате альбома…
Хоть себя бы тут узнать!
В год войны рождённый… дома…
Голый… в сеточке кровать…
На коне, а вот в матроске,
Бескозырка, якоря,
На костюмчике полоски,
Ворот — синие моря…
Строй солдат… отец в пилотке,
И ни ромбов нет, ни шпал…
Как без листьев в день короткий
Лес осенний — весь опал…
Мать стоит. На ней ушанка,
Ватник, вытертый до швов,
И хибарка полустанка
Средь заброшенных снегов.
Жизнь, которой я не знаю,
Но приходит со страниц,
Чёрно-бело зазывая
В толчею застывших лиц.
В суете эвакуаций
И разбомбленных дорог
Как сумел он к нам добраться,
Бархат платья, как сберёг?!
На перронах не растоптан,
Не украден со стола,
На растопку не разодран
Ради капельки тепла…
Голос ФЭДа или Лейки,
Глубина ушедших душ…
К нам, как путь узкоколейки,
Сквозь любую топь и глушь.
Сколько лиц я в нём не знаю,
Как же жил я, не спросив,
Кто такой и кто такая
Смотрят прямо в объектив?!
И никто не даст ответа!
Больше некого спросить!
Что теперь бумага эта
Будет в памяти носить?
Жизнь, кого ты пощадила?
Лики есть, а нет имён.
Будто братская могила
Старый в бархате альбом…
«Век равнодушен был и лжив…»
Век равнодушен был и лжив,
А мы ему верны.
Отец гордился, что он жив,
Протопав две войны.
Других давно на свете нет,
В том нет его вины.
И вот, гордился он, что жив,
Протопав две войны.
Не генерал — простой солдат.
Своей судьбе назло,
Конечно, был тому он рад,
Что в жизни повезло.
Не выставлял своих наград
Он дома за стекло,
Ран не считал, а был он рад,
Что в жизни повезло.
И кто его бы ни просил,
Войну не вспоминал,
Он память всех в себе носил
И жил, хоть воевал.
Читать дальше