Очередные подложные паспорта привели их в изменившийся и чужой Мехико-сити, где американцы бодро сооружали закусочные, победоносные местные немцы развешивали нацистские флаги, советские резиденты стучали морзянку в центр, а Сикейрос только что дилетантски отстрелялся по Троцкому, даром истратив обоймы, как если б нельзя было нигде раздобыть ледоруб. Она очень быстро сдала в Мехико-сити, сердце работало с перебоями, и наступившая вскоре смерть — ее не вполне проясненные, а вернее будет сказать, одинокие и незамеченные обстоятельства дали повод для кривотолков, словно что-то там было неладно, чуть ли не «сталинисты» ее отравили, забивавшие обратно в землю ненужные им зубы дракона, — эта смерть пришла своевременно, потому что эпоха Тины Модотти уже миновала.
Восславлю твое нежное имя, твою хрупкую сущность пчелы, тени, огня, снега, молчания, пены морской, и силу твою стальную восславлю, изящную силу, о Тина Модотти, писал в красивой поэме на ее кончину Пабло Неруда, а газеты откликнулись некрологами. Прибранная и опрятная, она напоминала в гробу монашку. Таков был ее последний кадр, и здесь, как писал Шкловский, мне уже не хватает иронии.
Тина Модотти была женским телом международного авангардного коммунизма двадцатых. Совершенное тело подобного рода омывалось тогда тремя радикальными волнами — революцией, передовой эстетикой и освобожденной сексуальностью, которая выхлестнулась наружу и не желала более ни от кого таиться. Это тело открыто поведало о своих притязаниях, о небывалой, по-новому осязаемой красоте, заявив о себе обнаженным, как Тина, или одетым в пижаму на манер Лили Брик с обложки первого издания поэмы «Про это» — пижама была знаком интимной близости всамделишной героини с доподлинным знаменитым автором и тем самым скрывала в себе обнажение еще более дерзновенное (ибо я наг под одеждой).
К тому же то было обнажение фотографическое, с документальным, шоковым возвращением от искусства к реальности: каждый с легкостью представлял, как эта женщина сбрасывала одежки и устраивалась перед камерой — эмоции, не свойственные живописи или давно ею утраченные.
Кодекс авангардного коммунизма трактовал любовь по-разному и нередко контрастно, уравнивая ее, например, со «стаканом воды» (популярная теория, приписанная Коллонтай), или воспринимая ее как грандиозное переживание, поддержанное трагической личной историей (Маяковский), или прозревая в ней мистико-философское мировое ядро, как это делал Вильгельм Райх. Но эта любовь неизменно была равнозначна свободе нового человека, который, по словам Троцкого, научится перемещать реки и горы и воздвигать народные дворцы на вершине Монблана и на дне Атлантики. Женщины чутко улавливали настроения эпохи, которая заранее отпустила им все прегрешения и дозволила наконец коротко остричь волосы, укоротить юбки, менять любовников и оберегать себя с помощью противозачаточных средств.
Необычайная интенсивность сексуальной компоненты левого авангарда, казалось, должна была привести к тому, чтобы вся атмосфера вокруг этих смелых людей окрасилась в чувственные, эротические, горячие и взволнованные тона. Но этого не произошло, напротив, изо всех тогдашних дверей и окон сквозит ледяным отстраненным дыханием — идеологическим и жизнестроительным. Очевидный парадокс объясняется без труда: сексуальность, подобно всему остальному в революционном авангарде двадцатых, размещалась в проекции тотального утопического преображения мира. А утопия может даровать своему адепту все что угодно, самое изощренное интеллектуальное и эстетическое наслаждение, — все, кроме полноты материального обладания, теплоты осязательного, кожного соприкосновения со своей утопической сущностью. В основе утопии — всегда конфликт и страдание; уводя за собой миллионы людей, она оставляет их посреди снега и одиночества, простите невольный пафос.
Ольга Матич, изучавшая организацию быта в концепциях русского авангарда, писала об исключительной ненависти коммунистических будетлян к семье, традиционному семейному укладу и деторождению — официальная власть так далеко не заходила никогда. Матич приводит слова Якобсона об утопической устремленности Маяковского, которая «соединяет неприязнь к ребенку, что на первый взгляд с этим фанатическим будетлянином едва ли совместимо. Но в действительности… в духовном мире Маяковского с отвлеченной верой в грядущее преображение мира закономерно сопряжена неугасимая вражда к той „любвишке наседок“, которая снова и снова воспроизводит нынешний быт». Друг Лили Брик рассказал Ольге Матич об отталкивающем впечатлении, произведенном на Лилю видом его беременной жены, к которой она всегда хорошо относилась. Авангард желал не продолжения человеческого рода, что было для него равнозначно возобновленью страдания и дурной бесконечности, но чаял воскресения мертвых и религиозного пересоздания самых глубоких мировых структур. Взятый в отвлечении от биологической семейственности и деторождения, сексуальный кодекс авангардного коммунизма обретал явственные черты мистической аскезы.
Читать дальше