Конечно, словесности проще всего согласиться с незаметной, хотя и смердящей судьбой приживалки у электронных коммуникаций, потной рыбешкой снующей в прорехах кабельных неводов, — в таком случае ей действительно нечего терять, кроме заштопанной чести. Тем же, кто не привык просыпаться и засыпать с позором на губах и ресницах, надлежит приготовить себя к рискованным самоотдачам. Более двадцати лет назад немецкий создатель кино Вернер Херцог 21 день шел пешком по маршруту Мюнхен — Париж: эта дорога не столь привлекательна, как может показаться из окна поезда или автомобиля, — поздней осенью и зимой можно заработать воспаление легких, вообще масса неудобств и опасностей. Зачем понадобилась эта странная жертва? Тяжело заболела возлюбленная Херцога, и он понял, что спасти ее должно ритуальное действие, хождение между болезнью и выздоровлением. Так и случилось — подруга выздоровела. Потом он описал свое путешествие в холоде мокрых полей, грязных дорог, вдоль дождя, леса и как никогда ясных догадок о смысле земли, животных, пейзажей. Опыт ходьбы, созерцания и тихого, будто сеющий дождь, визионерства, опубликован по-русски, и кто возьмется сказать, какая участь его ждет в этом языке, в этой жизни: поучения, соблазна, примера? Херцог исчерпывающе доказал, что ритуал предшествует мифу и слово растет из обряда, из мистерии (пешего) перехода. Соединившись, они обретают целебную силу: не сострадающую — чудотворную. Они также становятся новым творческим жестом, и здесь, в этой самоотдаче, — открывающаяся художнику возможность спасения, преодоления смерти через испытание ею.
* * *
Осталось сказать несколько слов об отношениях литературы существования с Государством — именно с Государством, а не с истеблишментарными его институциями, уже упомянутыми выше. Писательская агрессия в адрес Левиафана некогда представлялась уместной и должной: прямая обязанность художника состояла в том, чтобы орать на чудовище, хладнокровно пожиравшее народы. Однако сейчас эти эмоции не проходят — они не только истрепались литературно, но и выглядят концептуальным анахронизмом, знаком незрелости. За минувшие десятилетия произошли потрясающие изменения. Левиафан под влиянием обстоятельств, о которых нет нужды говорить, воспринял разгромную критику и, чистосердечно раскаявшись, отказался — на сравнительно просвещенных пространствах — от большинства своих грязных привычек, в частности от хронического людоедства. Более того, голодовка и моральное изнеможение так ужасно его подкосили, что теперь уже он сам, а не его традиционная жертва, маленький человек, нуждается в полноценной защите со стороны художника и литературы, искусства. Сокрушительно подобрев, государство задышало на ладан, а его все терзают и рвут, все подносят к охрипшему горлу предмет поострее — пусть приголубит очередные меньшинства, решившие окончательно извести большинство.
Государство устало. Силы его на исходе. Треск и стон раздаются по всему его телу. Художник сегодня мощнее Левиафана, он старший брат в народной семье. И, будучи главным, он должен взять государство всеобщего благоденствия и партнерства под свою твердую руку, распорядиться им по-хозяйски и творчески, согреть, оживить его службы, вдохнуть веру в увядшую душу. Разумеется, обращаться с ним следует осторожно, чтобы оно, привыкшее к ненависти людей искусства, как рыба привыкает к отравленному водоему, не умерло от внезапной любви, изблевав из себя напоследок обширные вялые нечистоты. Но невиданный, небывалый союз Артиста и Государства, их творческий, ненасильственный, теургически преобразующий сущее пакт уже вызревают в умах и обещаны будущим, в которое хочется взглянуть без боязни.
…Литература существования. Кто достиг ее, тот ее покидает во имя высшего, нежели слово, деяния, хотя и слова — это поступки. Художники до сих пор изображали и умозрительно конструировали мир, а задача в том, чтобы его переделать для счастья и справедливости. «Господи, могли бы сказать сыновья, если бы они могли. Ведь это мы уже знали заранее» (Александр Введенский).
Впервые предвестие этого чувства коснулось меня в расслабленно-взбудораженном, с солнцем в зените, воздухе Восточного Иерусалима, когда дыхание застревает на подступах и жизнь кажется менее обязательной, чем обычно. Мы не виделись очень давно, полный срок эмиграции в разные концы света, и, встретившись возле Яффских ворот, пошли наобум, наугад, куда попало, ослепленные этим блеском, не сверяясь с пешеходной конвенцией указателей. Несколько пожилых чичероне, лоснящихся как палестинский подмандатный костюм и с колониальной манерностью в жестах, угодливых, словно лоза и лекало, обещали задешево провести хоть к желудку шайтана, но мы их отвергли, как отвергли бы рикшу, и уже больше часа, перемывая минувшее, слонялись кругами в сговорчивом мареве местной торговли, в распахнутых ее закромах, где лежали мясо и обувь, кожа да кости, табак и гашиш. Одуряюще пахло кофе и кардамоном. Сласти сочились, как горящее сердце Иисуса, который подмигивал с глянцевитых открыток. Непроницаемый старик в белой чистенькой гапабийе курил неотрывно кальян. Когда мы его обошли, зрительные впечатления сменились тактильными, а последние персонажи надежного мира, еврейские солдаты и европейские туристы, растворились по ту сторону видимого.
Читать дальше