— Я ждал вас, — сказал он. — Рассказывайте!
Уже под утро, в рассвет, устроив мне постель на оттоманке, между гипсовыми на подставках отливками, он стоял, заведя руки за голову, похожий бы на кариатиду, если добавить ему бюст, и говорил своим низким, чуть в погуд, голосом:
— Не преувеличивайте своей вины! Все мы — предатели!.. Вообразите себе такое: площадь, на ней вкруг — ну, пусть тысяча человек, взрослых, неглупых, элементарно порядочных, вроде нас с вами. А посередке перед глазами всех нас трое золоторотцев-полугорилл насилуют девушку. Они рычат, давят ее коленями, терзают поочередно, она не в силах уже и кричать, — тысяча же вокруг неподвижна: кто оцепенел, кто тщится не видеть, кого рвет от ужаса, но — никто, ни один! не делает шага вперед, не говорит: «Стойте, прохвосты!» Потому что каждый знает, что полугориллы тут же размозжат ему череп, каждый дьявольским страхом отчужден от соседа, убежден, что тот никогда, ни за что не осмелится его поддержать. Вся тысяча нас — преступники, потому что не помешать преступлению, значит, участвовать в нем; на руках у каждого кровь, но каждый спешит выразить свое преступление дробью, где знаменатель — единица с нулями, то есть утешиться тем, что он только в тысячной доле злодей, не больше, чем 999 других… Спасительная и постыдная уравниловка наших дней, гнусная разновидность «соборности», которая, кто ее знает! может, и действительно свойственна россиянам; но соборности рабьей, в коей нас теперь дрессируют!..
Канал Волга Москва.
Вокруг, вероятно, Московское море: 327 кв. километров, ширина 7 км, средняя глубина — немного больше трех метров. Догадка и цифры — из рекламного листка, лежащего в нашей каюте, потому что глазом сейчас ничего не увидишь: ночь, мгла, хлесткий, холодный, болотом пахнущий ветер; только вдоль борта, у которого стою, переливчатой тропкой по черной воде убегает отсвет палубных фонарей, и видно, что мы плывем.
Юта заснула, а меня вынесло на палубу — потушить в себе возбуждение и смуту, бурление надежд и страха за будущее, — все вместе. Теперь, когда пишу это, вижу, конечно, что эта ночь, моя и Юты, на прогулочном, для обзора достижений, теплоходе была потолком нашей с нею судьбы, сгустком угроз и преддверием краха; но тогда я знать этого не мог…
На палубе голо и ветрено. Я чиркаю спичку за спичкой, приседая и загораживая огонек горстью, чтобы закурить. Ночной матрос несколько раз шмыгает мимо, задерживаясь за моей спиной; когда иду к корме, ища подветренной стороны, он бдительно осматривает перила, у которых я только что стоял. О проклятая сила, внедряющая безумие недоверия даже и в самые простые сердца!
Я ощутил ее, эту силу, сразу же как отчалили от Химкинского речного вокзала.
Мы плыли по тусклому под осенним вечереющим небом разливу, вдоль плоских, пустынных, по линейке вырезанных берегов; стояли подолгу у серых шлюзов с потемкинскими башнями управления: деревянными, но облицованными цементом под гранит. Юта рядом со мной громко восторгалась величием зрелища, а я, радуясь этим ее восторгам, потому что было кому за нашим энтузиазмом следить, вспоминал нечто вовсе другое.
Деревню, например, где-то сейчас подо мной, куда ездил, бывало, с Савеловского вокзала за клубникой и к добрым знакомым, переселенную и затопленную на великом отчаянии и слезах.
И еще — всего два года назад — берег, вот этот, может быть, самый, проплывающий сейчас мимо тоскливым шагом, как по команде «марш!», и на нем — две палатки, совсем у воды. В палатках — десятка полтора командиров запаса, я в том числе, посланных сюда на доподготовку: изучение береговой обороны и понтонных мостов. К этим нашим палаткам почти впритык — колючая проволока, за которой строители-зэки. Помню: полурассвет, подъем, после зарядки — бреюсь у берега, оплескивая щеки холодной из канала водой. «Браток, дай, побреюсь!» — говорит голос из-за проволоки, и, оборачиваясь, вижу троих в рубище, с провалившимися щеками голодающих, и один из них протягивает мне руку. «Браток, дай», — хрипит он, и я не могу исполнить его просьбу ради него же, а больше, вероятно, все ж таки — ради себя, и счастлив, когда кто-то окликает меня из палатки, и я говорю ему: «Прости, брат»… и ухожу, но забыть эти три фигуры, это заросшее по-звериному щетиной лицо с красными вывороченными веками и протянутую руку не смогу уже никогда.
В палатке мне говорят, что это «отказчики», доходяги по нежеланию работать, но — не все ли равно! У кого может такое желание родиться? Рабы древних египетских царств могли создавать величественные пирамиды и аллеи сфинксов. От свободных, но ввергнутых в рабство землян двадцатого века немыслимо ждать вдохновенных сооружений, но только унылость — серые шлюзы и без привета, без кустика — берега…
Читать дальше