Пока! Пока!..
Уж ночь недалека…
Слушал ее когда-то и думал: в самом деле недалека, и какая, может быть, страшная ночь!
Я имею в виду особое, бытийное, я бы сказал, настораживающее и «грозящее» значение этого слова: «пока», — все еще до сих пор не раскрытое полностью социологами и психиатрами.
А между тем все мы жили в те годы под этим «пока», холодея при мысли: вот сейчас, сию минуту, я еще человек, существую, а ночью стук в дверь — и меня больше нет ни для близких, ни для чужих, ни для меня самого, нет ни в настоящем, ни в прошлом, ни в будущем. Оно гудело в наших ушах, как позже, в войну, сирена воздушной тревоги, это «пока», и не было от него никакого бомбоубежища. Оно щепило страхом наше сознание, делало из нас двойников, ущербных и немощных, — и они сражались друг с другом на ринге правды и лжи, мужества и бесчестия… — Но я отвлекся, простите мне эту несколько книжную патетику, — вот вам следующая глава!
И она читает эту главу сейчас, впервые, кажется, забравшись наполовину под зонт, чтобы не слепили страницы глаза.
Ужасы устремились на меня… и счастье мое унеслось, как облако.
КНИГА ИОВА 30, 15
У нее… Всегда был тихий, нежный, милый голос…
ШЕКСПИР,«Король Лир»
Чай с блюдечка! Четверть века спустя непреходяще стоит перед моими глазами, как кадр из фильма:
Круглый, обжатый старой клеенкой стол.
Абажур, тоже круглый и желтый, свисающий с потолка.
Меднощекий бормочущий самовар, кругломорденькая рядом в необъятном кринолине матрешка на чайнике.
Три блестящих озерка с вьющимся над ними парком, — три блюдца с огненным чаем; на пальцах растопыркой — мое и Юты, в щепоти с боков — полковника (хозяйка, близоруко щурясь, — из чашки). В озерках — зыбь (если дуть), приливы-отливы и звонкий всплеск — если воздырять, как опять же мы с Ютой.
— Кривая окружности, — говорит полковник, — символ уюта. Чем крупнее радиус, тем выразительнее. Стакан сужает все беспощадно, сводит к казенщине, вроде делового визита: выхлебнул, обжигаясь, — и до свиданья! Чашка отвлекает вас выкрутасами формы и росписи. Только с блюдечка дышит на вас полнота и благословенность покоя…
Мы с Ютой слушаем и воздыряем, то есть с шумом и бульканьем втягиваем в себя с края блюдечка чай, и Ютина мама переводит на нас с укором темные, чуть навыкате, близорукие глаза.
Полковник же говорит за чаем всегда, потому что весь остальной вечер, часто и за полночь, нем над своей чертежной доской в углу, под лампой с зеленым самодельным колпачком. Работу чертежника получил он всего месяца три назад — и как дитя счастлив. Топография, я думаю, была его кровная область, и, значит, чертеж; он был тут почти поэтом и, может быть, казалось мне иногда, самый мир видел как-то линейно-графически.
Однажды, прочитав нам, помню, целую лекцию про золотое деление как нерв графической композиции, поднялся и, поцеловав Юту в лоб, пробормотал по пути в свой угол, почти уже про себя: «Вот, например, наша Юта… — она вычерчена в удивительно верном масштабе. Ни огреха ни в чем»…
Я подхватывал эту его реплику мысленно и продлевал. То есть был уверен восторженно, что масштаб, в котором смоделировала Юту природа, был действительно ювелирно точен и что краски и мера растворены были в ней в самом гармоническом сочетании.
Теперешний мой скепсис заставляет делать разные унизительные оговорки; устанавливать, например, с грустью, что романтик во мне разрушен самым жестоким орудием разрушения — самооглядкой, то есть боязнью показаться кому-то и самому себе сентиментальным. Но от той давней восторженности своей не отказываюсь до сих пор и совершенно уверен, что настоящий человек должен произносить слова Красота и Гармония без пугливого заглядывания в самого себя, тем более — в сторону различного рода модерниствующих пустоплясов.
Чай с блюдечка!..
А после чая мизансцена менялась: Ютина мама с французским романом погружалась в плюшевое разлатое кресло — единственное уцелевшее, как она говорила, от былой феодальной роскоши; полковник садился чертить, а мы с Ютой отправлялись в ее закут — с окном в кусты и деревья еще не истребленного домового садика, — окном, почти постоянно открытым, потому что время, о котором рассказываю, было весна и лето, в тот год особенно теплые.
Фанерный закут не заглушал голосов, скорее усиливал, и мы говорили шепотом, шепотом же, походя, целуясь: вместе бывали мало из-за разнобоя в своих рабочих часах, а последняя моя электричка (я жил в пригороде) отходила вскоре после одиннадцати.
Читать дальше