После этого разговора, когда б Сергей Павлович ни пытался вернуться к этой теме, Николай тут же переводил разговор на другую; разумеется, отец старался допытаться, в чем причина подобного поведения, — он во всем всегда искал причину, — и в результате пришел к выводу, что, несмотря на видимое примирение, Николай так и не может забыть, как поначалу противился тот его выбору, ибо это окончательно убедило его в абсолютной расхожести с отцом — хотя сын и не сказал ничего, что бы это подтверждало. И тут Вирсов схандрил. Его вдруг посетило чувство, доселе им неизведанное, — вроде того, что посещает человека, который хоронит вот уже третьего своего близкого: первый раз — больно и долго не можешь примириться, второй раз — все так же больно, но примиряться уже не в новинку, третий раз — все так же больно, но понимаешь, что все меняется… Вирсов ощутил в себе такую странную флегматичность! Звонить сыну стал реже, а как звонил, все чаще жаловался на усталость, а сам себя стал ловить на том, что перед каждым новым звонком чувствует, что просто «надо позвонить». Это не означало, что он в привычной манере не увещевал его, однако теперь уж стал делать это просто для самого себя, дабы не признать допущенной слабины. Когда состоялся последний из ежегодных приездов Николая, Вирсов бежал к железнодорожной платформе во всю прыть — поезд уже подошел. Николай показался из вагона; Вирсов хотел обнять его, но на том было столько тюков, и Сергей Павлович с досадой, к которой примешивалась радость, принялся помогать ему.
— Привет!
— Привет, — Николай улыбался.
— Господи… я просто… просто… слушай, хорошо, что ты снова… — бормотал отец, наконец с облегчением прижимая своего сына к груди. И вдруг Вирсов увидел, как из вагона выходит странно горбившаяся, белокурая девушка в круглых темных очках; точнее будет сказать, она попала в поле его зрения; ее худые руки с трудом справлялись с багажной сумкой, зеленой в клеточку, которую Вирсов подарил Николаю в тот день, когда тот отчалил в Москву. Случайное совпадение исключалось.
— Отец познакомься. Это Наташа. Она писатель, сейчас пишет роман про художника, то есть про меня, — Николай сдержанно рассмеялся, — извини, что не предупредил тебя о ее приезде, она в последний момент сумела выбраться.
— Пустяки… — Вирсов уже не обнимал сына, а коротко махнул рукой и не сводил взгляд с девушки. Если раньше он ощутил бы в груди щемящее чувство досады, то теперь там «упал» лишь странный гулкий удар. Он собирался спросить у сына о том, «как продвигается его работа на пути к мировой славе». В результате спросил то же самое, но не ощутил, что вкладывает в это тот смысл, который вложил бы раньше, до того, как на него «накатило».
— Какие глупости, отец! Что такое мировая слава?..
Когда в вечер того же дня, Вирсов спросил Николая, не думает ли сын, наконец, открыть свою выставку и почему бы не пустить на это средства, а тот отказался, Сергей Павлович испытал почему-то невыразимое облегчение.
В своем флегматичном состоянии Вирсов пребывал год или чуть больше. А потом, когда вышел из него, — произошло это так же внезапно, как-то раз он опять испытал острейшую необходимость доказать Николаю все, что только тот ни потребует, — потом было уже поздно. И что оставалось делать Сергею Павловичу кроме того, как пенять на свою собственную судьбу каждый раз, когда Николай в очередной раз отказывался от какой-нибудь отцовской затеи, — и причитать вроде того, как делал он это сейчас, в машине, по пути домой. Эта его фраза: «а чего я, собственно, хотел», — превратилась в коронное самоуспокоение…
Чего же ждать от нынешнего положения вещей? Вадим подозревал, что одиночество было именно тем, чего Вирсов страшился более всего — не с этим ли и был связан приезд сюда его матери пять лет назад, из Омска? Поговаривали, что до этого он не сильно-то хотел ее видеть возле себя, а тут вдруг принялся едва ли не упрашивать…
Хотя коттедж Вирсова располагался на другом конце города, доехали они быстро, минут за семь. Вадим вышел из машины и взглянул на горизонт, из-за которого выплыла черная полоска кучевых облаков, в которую вплетены были золотистые солнечные прожилки. Ему вспомнилось вдруг, как в детстве (ему было тогда лет десять, и, как сейчас, стояло лето) он вообразил вдруг, что может контролировать осадки — раза три подряд, когда небо заполоняли кучевые облака, и его мать, которая больше всего на свете — даже больше цветов, увядавших от сильной жары, — любила темнокоричневый загар говорила:
Читать дальше