Но самую глубинную, самую незыблемую часть меня не брали никакие доводы рассудка. Она была утраченным царством, той моей нетронутостью, которую я потерял вместе с мамой. Вся она была как лавина диковинок — от старинных валентинок и расшитых китайских халатов, которые она собирала, до крохотных душистых пузырьков из «Нилс-Ярд Ремедис»; вечно что-то яркое, что-то волшебное было в ее далекой, незнакомой жизни: дом 23 по бульвару Тимбукту, кантон Во, Швейцария, Бленхейм-Кресчент, W11 2ЕЕ, меблированные комнаты в странах, которых я никогда не видал. Ясно же, что этот Эверетт (который «беден как церковная мышь» — его, его выражение) живет на ее денежки, точнее — на денежки дядюшки Велти, старая Европа жирует за счет юной Америки, как я на последнем курсе выразился в своем эссе по Генри Джеймсу.
Может, ему чек выписать, чтоб он отвалил? Неспешными прохладными вечерами в магазине мысль эта приходила мне в голову: пятьдесят тысяч, если уедешь прямо сегодня, сто — если обещаешь с ней больше никогда не видеться. С деньгами у него затык, это было видно: он вечно нервно шарил по карманам, вечно бегал к банкомату, снимал за раз по двадцатке, господи боже.
Безнадежно. Да она в жизни не будет значить столько для господина Музыкального Библиотекаря, сколько значила она для меня. Мы были созданы друг для друга, была в этом какая-то сказочная правильность, неоспоримое колдовство; сама мысль о ней наполняла сиянием каждый уголок моего сознания, высвечивала такие чудесные просторы, о которых я и не подозревал, панорамы, которые и существовали только в совокупности с нею. Я снова и снова проигрывал ее любимого Арво Пярта, чтобы хоть так быть с ней, стоило ей только упомянуть о прочитанной книге, и я жадно за нее принимался, чтобы пролезть в ее мысли, словно бы сделаться телепатом. Некоторые вещи, проходившие через мои руки — плейелевское пианино, чудная маленькая поцарапанная русская камея, — были точь-в-точь вещественные доказательства той жизни, которую мы с ней должны были прожить по праву.
Я писал ей тридцатистраничные письма и стирал их, так и не отправив, держась вместо этого математической формулы, которую я сам вывел, чтоб не выставить себя на посмешище: мой имейл всегда должен быть на три строчки короче, чем ее, отправлять его надо, выждав ровно на день дольше того, сколько я ждал ответа от нее. Бывало, в постели, скатываясь в ухающее, опиатное, эротическое забытье, я вел с ней долгие откровенные разговоры: я воображал, как мы с ней говорим (надрывно) — нас никому не разлучить, прижимаем ладони к щекам друг друга, мы навсегда вместе. Я, как маньяк, прятал обрезки ее осеннего цвета волос — она подстригала в ванной челку, я вытащил волосы из мусорного ведра, хуже того — стащил ее грязную рубашку, которая вся одурительно пропахла ее соломенным, вегетарианским потом.
Безнадежно. Все было хуже, чем безнадежно, все это было унизительно. Когда она приезжала, я вечно держал дверь своей спальни полуоткрытой — не слишком тонкий намек, заходи, мол. Даже то, как мило она приволакивала ногу (будто русалочка, которая с трудом ступает по земле), сводило меня с ума. Она озаряла все золотым светом, она была линзой, которая укрупняла красоту, так что весь мир преображался рядом с нею, с ней одной.
Я дважды пытался поцеловать ее: раз в такси, по пьяни, раз — в аэропорту, придя в полное отчаяние при мысли о том, что снова много месяцев (или, как знать, лет) ее не увижу:
— Прости, — сказал я чуть запоздало…
— Ничего.
— Нет, правда, я…
— Слушай, — с милой рассеянной улыбкой, — все нормально. Посадку скоро объявят (неправда, еще не скоро). Мне пора. Береги себя, хорошо?
Береги себя. Да что она, черт подери, нашла в этом «Эверетте»? Что мне оставалось думать — до чего я ей осточертел, если уж она мне предпочла этого вялого слизня. Когда-нибудь, как пойдут дети… Он сказал это вроде в шутку, но у меня кровь застыла в жилах. Как раз такой неудачник и будет повсюду таскаться с сумкой подгузников и детского шмотья. Я корил себя за то, что не был с ней понапористее, хотя, сказать по правде, куда уж дальше-то, без каких-либо поощрений с ее стороны. Я уже и без того опозорился: стоило всплыть ее имени, и Хоби делался очень тактичным, говорил ровно, осторожно. И все равно — я томился по ней годами, будто мучился долгоиграющей простудой, свято веря, что стоит захотеть — и все пройдет. Даже такая корова, как миссис Фогель, и та все видела. И ведь Пиппа не подавала мне никаких надежд, как раз напротив — уж если б я ей был хоть капельку дорог, она бы вернулась в Нью-Йорк, а не осталась после школы в Европе, и при всем при том я, как дурак, цеплялся за тот ее взгляд, которым она меня одарила, когда я впервые пришел к ней, когда сидел у нее на кровати. Я годами подпитывался тем детским воспоминанием, словно бы, измучившись от тоски по маме, я, будто какое осиротевшее животное, припал к ней, а на самом-то деле это со мной судьба сыграла шутку — Пиппа была накачана лекарствами, из-за травмы головы мозги набекрень, да она к первому встречному полезла бы с объятиями.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу