В конце концов Морозов разорился, и дом перешел в собственность приват-доцента Императорского университета Евсеева, покинувшего Казань с семьей в восемнадцатом году. Дом национализировали. В «людских» поселились рабочие-печатники, а в господских комнатах, на втором этаже, разместилась публичная библиотека. В том же году печатников перевели в центр города, поближе к типографии. Перебралась куда-то из-за неустроенности отопления и библиотека. В мае восемнадцатого верх дома заняла семья уполномоченного продкома по Арскому кантону Сергея Андреевича Новикова, оставившего квартиру в центре рабочим-печатникам.
Тринадцатилетнему Николаю отвели отдельную комнату, в которой он прожил до наших дней. За стеной, где раньше музицировали на пианино его сестра с матерью, теперь жила тихая бездетная пара; дверь в дверь, в бывшем кабинете отца, с одним из окон на террасу — мы, семья транзитного шофера, не появлявшегося дома месяцами; в самой большой комнате, бывшей гостиной с камином редкой красоты, но не действующим уже с восемнадцатого года, — вдова пожарного, дворничиха Рашида-апа с сыном, другом моим Шаихом.
Николай Сергеевич Новиков искренне любил всех нас, сменивших в комнатах квартиры его семью — отца, мать, сестру. Своей семьей он так и не обзавелся.
На работу в загородную астрономическую обсерваторию он ездил раз в неделю, по понедельникам. К поездке готовился за несколько дней и выбирался из дому шумно, суетно, непременно что-то забывая, возвращаясь, волнуясь. «У-ту-ту!» — подолгу замыкал, размыкал и опять замыкал он игрушечный замочек на высокой двери. Еще шумнее возвращался. Снова пыхтел над замочком, опять пел «у-ту-ту», однако в нотках его голоса теперь царило ликование, его переполняли впечатления, свежая научная информация, тепло от общения с коллегами-астрономами, жажда к прерванному на целый световой день многолетнему домашнему творению.
Апогея в каждодневной домашней ученой работе он достигал только к ночи. Заглянешь к нему на огонек после одиннадцати (на нашем этаже все ложились поздно) и застанешь его в самом превосходном, деятельном, разговорчивом настроении. И полетишь с ним в межгалактические путешествия, перенесешься через века в будущее и с внеземными цивилизациями в контакт вступишь…
Как сейчас перед глазами: высоко на двух громадных сундуках обтянутая черным дерматином кушетка и на ней в горизонтальном положении Николай Сергеевич — рука вскинута к потолку, голова подбородком в грудь. Она у него всегда была так — и при ходьбе, и при выступлениях с трибуны, как у обиженного или повинного. Он даже на небо смотрел исподлобья. Когда работал над рукописями (почти всегда лежа), голову на весу держал. Как не уставал? Таким образом и читал, и ел… Грудь ему служила столом и письменным, и кухонным. Стол у него, конечно, имелся — письменный, двухтумбовый, старинный, с зеленым сукном по верху, но он до краев и в несколько этажей был заставлен кипами книг, папок, газет, картотеками размерами от коробки из-под сахара-рафинада до холодильника «Саратов».
Впрочем, таким образом у него занята была вся комната. Передвигаться в ней можно было лишь при хорошо развитом чувстве равновесия: всюду — на стульях, полу, устланном газетами заместо ковриков, на подоконниках — книги, книги, книги… Не дай бог зацепить! За каждым шагом «гостя» он следил с трепетом. Книги стеллажами подпирали потолок. И на печи громоздились. Отмени природа закон притяжения, он бы и потолок завалил. «Завалил», разумеется, не то слово. Его обширное бумажное хозяйство было не складом макулатуры. Любая маломальская брошюрка, что брошюрка! — записка в одну четвертую листка из школьной тетрадки, вырезка из газеты — все было учтено, зарегистрировано и имело свое определенное место. Вот на полу у стеллажа стопка пожелтевших от времени газет, сверху лист оберточной бумаги с надписью: «Осторожно, не прочитано!» Вот секция с толстенными книгами, надпись над ними гласит: «Сдать в библиотеку!» Пока мы еще не вечны, объясняет он, всякое может случиться, а книги библиотечные.
К экзотичности его комнаты мы были привычны. Мы выросли в ней. Что нас поражало — и с каждым годом все больше и больше, так это память Николая Сергеевича. Она у него была феноменальной, просто кибернетической. Он никогда ничего не искал по бесчисленным книжным полкам, никогда и ничего не забывал (не беру в счет бытовую рассеянность). Память его включалась без нагрева и разгона. Полузакрыв глаза, он читал нараспев: «Роняет лес багряный свой убор…» Или: «В стране, где я забыл тревоги прежних лет…» Поводом для пространных цитат обычно служили ошибки, неточности, как наши при зубрежке, так и составителей различных сборников и учебников. Помню, как-то я процитировал из учебника литературы слова Пушкина в письме к Вяземскому по поводу «Бориса Годунова»: «Трагедия моя окончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да молодец!» Это веселое восклицание понравилось мне. Из всех населявших учебник поэтов, он тут живым человеком представился. Выслушав меня, Николай Сергеевич сказал, что и ему эти строки по душе, но вот оказия, Пушкин-то писал не «молодец», а «сукин сын» — «…ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Он болезненно переживал вольные или невольные огрехи в науке. А пушкиноведение было для ума и сердца его наукой очень близкой и дорогой.
Читать дальше