Кое-кто из этих людей изредка заходил на виа Анастазио и в годы ссылки, чтобы подписать лежащую в приемной петицию о помиловании поэта или просто послушать, как Кианея публично читает адресованный Риму пассаж из все более редких писем ссыльного. На одном из таких собраний, которые власти держали под наблюдением и терпели, Котта узнал о торговце янтарем и последней весточке от Назона. Но по-настоящему близок, ближе других, Котта никогда не был ни с поэтом, ни с его женою, измученной Римом и тоской по Сицилии.
Сплетни, что пошли в городе вслед за слухами и шоком, вызванным смертью поэта, послужили в конце концов толчком к метаморфозе, которая вырвала Котту из непримечательности, вынудила его покинуть законопослушное, подконтрольное до самых спален римское общество, забыть о покое, стать государственным беглецом и как никогда сблизила с участью ссыльного: ведь после негодования по поводу Назоновой гибели, после многих бесплодных попыток опровергнуть или подтвердить весть о смерти, после слов ободрения, возвеличиваний и первых мраморных знаков реабилитации салоны метрополии заговорили о том, что власти готовят экспедицию в Томы. Комиссия якобы должна забрать останки Назона, его прах, в общем, то, что от него осталось, доставить в резиденцию, положить в саркофаг и на веки вечные сохранить в мавзолее.
Но пока слухи в Риме все глубже тонули в домыслах и народ начал гадать, кому власти прикажут ехать с экспедицией в железный город… пока некий скульптор старательно и невозмутимо бил резцом по черновому наброску бюста поэта, а красная мраморная доска на доме Назона так или иначе оставалась единственным достоверным свидетельством его реабилитации, Котта, имея при себе паспорт и прочие документы умершего от гангрены триестинского матроса, уже вторую неделю маялся на борту «Тривии» от весенних бурь Средиземного моря.
Он долго запрещал себе уйти с палубы. Цепляясь за бортовой поручень, пытаясь приободриться мечтами о торжествах, какими встретит его Рим, если он действительно сумеет опередить официальную комиссию и вернется из железного города с неоспоримой правдой о жизни и смерти поэта и, как знать, может статься, даже с новой редакцией или увезенной в ссылку рукописной копией Метаморфоз… Так что его побег может оказаться для оппозиции и подполья не менее важен, чем для советников в антишамбрах Императора, и он, Котта, потребует либо от первых, либо от вторых благодарности за новое открытие великого литературного памятника. Однако ураганный ветер от этих самоободрений не утихал.
С каждым валом, который с ревом захлестывал палубы «Тривии», картина будущего триумфа бледнела и расплывалась, и в конце концов не только собственное путешествие в Томы, но и вообще всякая добровольная поездка к Черному морю представились Котте безумством и даже посмешищем. Лишь в часы изнурительной бури, средь тошнотворной вони морской болезни, изнывая от страха за свою жизнь, Котта мало-помалу осознал, что это путешествие, как и все, что он до сих пор делал в жизни, предпринято им со скуки.
Но до чего тяжко быть беззащитной игрушкой яростных вод и при этом даже просто вспоминать пресыщенность изысканным комфортом и прочностью римского бытия, пресыщенность богатством и вниманием своей семьи, ставшей на протяжении поколений инертной и празднословной… На борту шхуны, держащей курс на железный город, даже издевательства, которые ему пришлось снести от властей, начали казаться пустяковыми, а под конец любая из причин расставания с роскошью Рима выглядела самой настоящей нелепостью.
Когда «Тривия» вся до последнего уголка наполнилась страхом и вонью, когда шхуна, черпая воду, шла мимо исхлестанных прибоем, затянутых дождевой пеленою островов Греции, мимо безлюдных, унылых берегов, Котта, страдая в темноте койки от морской зыби, проклинал свое решение и в конечном итоге — Назона. Но поскольку выбора у пассажира «Тривии» все равно не было и корабль оставался единственным убежищем от каменных зубьев рифов и мощи валов и поскольку штурман клялся, что при таком ветре скорее улетит на всех парусах, чем ляжет в дрейф или тем паче возьмет курс на одну из занесенных песком эгейских гаваней, Котта примирился со своим решением и начал верить в свои фантазии: он привезет в Рим правду о поэте, а может быть, и его утраченные произведения, — он верил в это и когда спустя семнадцать дней наконец сошел на берег и шатаясь побрел по молу к железному городу.
Читать дальше