Небеса, говорил Назон, наконец помрачнели и прошел дождь, но был он горячий, зловонный и разнес черную смерть по всему острову до последнего прибежища. Великое изнеможение опустилось на здешние места; люди, сраженные внезапным ударом лихорадки, шатались и падали рядом со своей скотиной, которая уже была покрыта мушиным панцирем; тщетно жители Эгины пытались остудить пылающую кожу о скалы, прижимались лбом к земле, обнимали камни.
Но жар этот, говорил Назон, было не остудить. От этой лихорадки, говорил Назон, раскалились даже утесы и весь край. Хворые ползли теперь из домов, как раньше змеи из расщелин и провалов в земле, они что-то неразборчиво бормотали от жажды, и ползли вдогонку за гадами на берега рек, озер и источников, и лежали там на мелководье, и тщетно пытались напиться. Чумную жажду утоляла только смерть. И люди умирали, и мутным стало зеркало вод.
У кого в тот час еще оставались силы, говорил Назон, тот из состраданья убивал ближнего, а потом и себя, закалывался кинжалом, совал голову в петлю или бросался вниз с известняковых скал либо — последнее средство — глотал осколки хрусталя и стекла. Эгина погибала. Скоро не осталось уже земли, чтобы хоронить мертвых, не осталось леса, чтобы сжигать их, и рук, которые еще могли удержать лопату или факел. Мухи целиком завладели падалью и трупами; в изумрудно-зеленых и синих переливах их сонмищ, в жужжанье лежала Эгина средь моря, под сенью облаков.
На склонах горы Орос, говорил Назон, раскинулось тогда самое большое поле смерти; там встретили свой конец те несчастные, что пытались укрыться в горах от зноя и тленного смрада низин. Большинство мертвецов лежали в тени дуба, единственного дерева во всей округе; дуб этот был ровесником старейших деревьев острова и могуч, как цитадель. В рубцах и трещинах его коры, по лишайникам и моховым зарослям в развилках его сучьев, поблескивая, текли кипучие потоки муравьев, несчетные рати насекомых, они-то и придавали дереву его темную окраску и такой вид, будто оно слагалось из мириад сверкающих чешуек.
Когда на Эгине затихли в те дни стенанья последнего человека, муравьи покинули свой дуб, схлынули, как воды ливня, вниз по стволу, множеством ручьев разбежались по мертвым полям и заняли там все полости, отвоевали у мушиных орд глазницы, открытые рты, животы, уши и плоские углубленья, оставшиеся от чумных бубонов. Все более плотными массами устремлялись они туда, сбивались в этих полостях воедино, уплотнялись в новые, трепещущие мышцы, глаза, языки и сердца, более того, там, где члены истлели и отсутствовали, они даже составляли из своих телец недостающее — руки, ноги, становились руками и ногами, а в итоге и чертами лица, выраженьем и мимикой; из своих уже исчезающих пастей они выплевывали белую слизь, которая человечьей кожей застывала на скульптурах, складывавшихся из муравьиной массы, и вот окончательно стали новым племенем Эгины, народом, рожденным под знаком Муравья; он безмолвно поднялся на ноги, толпою покинул склоны Ороса и в будущем тоже передвигался лишь толпою; он был покорен, вопросов не задавал и шел за новыми властителями, которые вели свой род от того же корня, в торжество и в нищету времен, безропотно через альпийские льды, через моря и пустыни, в горнило войн, завоевательных походов и даже в огонь; это был народ непритязательный, сильный, становившийся армией тружеников там, где надо было копать рвы, тесать стены и наводить мосты; во времена сражений он становился воином, во времена разгромов — рабом, а во времена побед — господином и, однако же, при всех метаморфозах оставался управляем, как никакое другое племя.
И чем для счастья острова Эгина был муравьиный дуб, сказал Назон в букет микрофонов, заключая свою речь, тем отныне и навеки станет для счастья Рима это поднявшееся из болот сооружение, стадион Семь прибежищ, — обителью превращенья и возрождения, каменным котлом, где из сотен тысяч беззащитных, покорных и беспомощных варится народ столь же переменчивый и цепкий, как новое племя Эгины, столь же непобедимый. И он умолк.
Не произошло ничего. Ни ружье, ни дубинка венецианских гвардейцев на оратора не поднялись; оружие и взоры двора остались опущены долу; огненный узор в овале встретил речь поэта теми же криками и рукоплесканьями, как и все предыдущие, — может, потому, что в присутствии Императора уместны были только рукоплескания и восторги, а может, потому, что здесь упоминалось о силе, о непобедимости. Но вот шум улегся, и Назон беспрепятственно отступил в шеренгу ораторов, к статистам. Не произошло ничего. Ведь Август спал, похрапывал под балдахином в своих тяжелых роскошных одеждах, а худощавый человек, учитель гимнастики из Абруцц, отгонял от него мух пергаментным веером, пропитанным эвкалиптовым маслом.
Читать дальше