Коров у Эртечи было двадцать. Сдав молоко учетчице, забегала к себе, растапливала железную печурку, согревала вчерашний чай, допивала его второпях, ставила чай сегодняшний и снова бежала в коровник. Отрывала вилами примерзшие к земле лепешки, выносила их на подоле шубы... Доярки, бывало, ни с того ни с сего наскакивали на Эртечи: «Ты, юбка старая! Почему больше кладешь корма своим коровам? Наши, думаешь, хуже? В начальницах ходила! Конечно, темным народом и крот мог верховодить!» До чего обидно делалось Эртечи, до чего больно и горько... А от избушек все время доносился плач детей, привязанных кушаками. Но разве иначе убережешь их: чтобы не обожглись об железные печки, не простудились, выскочив на мороз. Не на кого было их оставить, некому присмотреть за ними, но ведь и без них жить — как?..
Теперь-то, конечно, в Еланду по-иному. Электричество, да вся ферма новая. Времена другие. Но все же... Эртечи покачала головой. Корова, она коровой и осталась... Как там Диломаш? И что ждет ее в жизни?.. Еще покачала Эртечи головой. Для чего только создан человек. И плохое надо ему вытерпеть, и хорошее испытать...
«Далеко еще до Токой», — подумала Эртечи, спускаясь с мостика через ручей. Миновала промтоварный магазин, куда не заходила уже год. Отдышалась возле почты.
Над новой крестовой избой вился дымок — это дом Сыйтынака встал рядом. Просторный, словно поле, с верандой резной, под железом красным. Широкие окна светились, пахло свежим хлебом, — ждали Сыйтынака. Улыбнулась Эртечи. Пригляделась. Баня во дворе — с целую избу. За домом шестигранная юрта. Возле бани непочатый зарод сена, а у ворот — толстенные лиственницы, года на два дров хватит. Эртечи кивнула. Молодец Сыйтынак. Хозяин. Строятся парни, никто не хочет быть хуже других. Так и надо. Нечего рассчитывать на кого-то, надеяться на готовое.
Пошла Эртечи дальше. Все так же осторожно ступала. Собаки молчали. Подняла Эртечи лицо к небу, глянула на луну, на звезды, — и унеслась мыслями далеко.
Увидела она себя в урочище Черету на летней стоянке. Как лежала вечером в юрте одна: звезды разглядывали ее через треугольный дымоход-тюндук, в очаге чуть краснели угольки. Пахло парным молоком, сметаной, влажным пресным дыханием трав. Слышно было, как шумно вздыхают коровы, как шушукаются, шелестя ветвями, огромные лиственницы, как в яму, где студятся фляги с молоком, падает и падает, воркуя, горная речушка. Эртечи ждала. Вот-вот зашуршат возле юрт шаги, приблизятся говор и смех и раздастся крик: «На поляну все! На поляну! В кру-уг!» Еще немного подождать, и донесется песня: тихая, знакомая, родная... Эртечи вскочит, пойдет в темноту, — к подругам, к песне. Встанет в медленно раскачивающийся хоровод, подхватит слова, и голова у нее знакомо закружится... Будут они петь и петь, не напоются до рассвета... А потом весь день за работой льется в ушах: «Прозвенев чеканью серебряной, милый в ночь ускакал. Бусы замерли, серьги притихли, — печальна стала невеста...» Этот день пройдет, и еще один, и еще, — приедет к Эртечи ее Темдек...
Вот и маленькая, словно насупившаяся, избушка Токой. Слышно в тишине: беспокойно возится корова в маленьком сарае. Голодно возится, заключает Эртечи. Опять, значит, кончается у Токой сено. Эртечи подходит ближе. Так и есть: в огороде только полкопешки. Придется Токой снова просить у людей. И поленница вконец растаяла... Да все не беда, когда есть дочка. Хорошая девушка Диламаш, боевая, шустрая. Работает — прямо горит все у нее в руках, глаза блестят... Эх, была бы такая у Эртечи!
Темир и Алтынай? Задумывается Эртечи. Как загонят овечек, — Темир и Алтынай поужинают, уйдут в горницу и долго еще перешептываются о чем-то своем. А в иной вечер засмеются громко, зашалят, будто ребятишки. Поозорничают. И засыпают, уставшие за день... А ей, Эртечи, сидеть у камелька, думать и думать... Нет, просто им, молодым, кого-то надо было в дом, — вот и позвали...
Эртечи останавливается, когда натыкается на ограду. Долго стоит, ухватившись за холодную жердь. Сердце бьется все сильней и сильней, и вот оно уже в горле. Больно жжет в груди, Эртечи ловит ртом колючий морозный воздух.
— О горе! — вырывается у нее. — Если бы не война! Разве жила бы я так одиноко...
Перевод с алтайского Вл. Залещука
Проснулся я среди ночи от непривычного в нашем доме мужского голоса. Был он приглушенный, носовой, словно простуженный.
С усилием открыл глаза и вижу: бабушка моя радостью вся светится, такой она только меня по утрам встречает — и губы, и глаза, и морщинки — все в улыбке. С каким-то солдатом разговаривает. Обмундирование на нем поношенное, но чистое, свежестираное. Высокий он — бабушки на две головы выше, нос широкий с горбинкой. Глаза теплые, когда он сверху вниз, наклоняясь почтительно, смотрит на бабушку.
Читать дальше