Мадемуазель Бовер торжествовала:
— Я подсчитала, что он знает четыреста слов.
— Четыреста слов? Не уверена, что столько знаю я.
Мадемуазель Бовер засмеялась звонким, почти истерическим смехом:
— Лингвисты утверждают, что можно обойтись тремя сотнями слов.
Сжав челюсти, Марселла хмуро смотрела на попугая:
— Можно обойтись? Ну, мой-то афганец наверняка знает слов меньше, чем ваш попугай.
Восхищенная успехом своего представителя славного семейства попугаевых, мадемуазель Бовер решила быть снисходительной и коснулась руки Марселлы:
— Марселла, почему вы говорите «мой афганец»? Можно подумать, что речь идет о собаке.
— А что такого? Я ведь и собачек люблю тоже. У меня их было две — пекинес и бернская. И вот ведь непруха: обе отравились. Никогда мне со зверюшками не везло.
Мадемуазель Бовер отвела глаза, желая скрыть от Марселлы причину этих кончин: некоторые жильцы так плохо переносили этих блохастых и брехливых кабысдохов, что подмешали крысиного яда в мясные шарики и подбросили их псам.
Она нравоучительно повторила:
— Марселла, я не шучу: вам не следует говорить «мой афганец». У молодого человека есть имя.
— Гумчагул.
— Как?
— Гумчагул. Его зовут Гумчагул.
— Ай…
— И я не назову вам фамилию, еще не научилась.
— Ах, да ладно… А имя, что оно значит?
— Гумчагул?
— Непривычные для нашего слуха восточные имена часто имеют совершенно неожиданное, прелестное, поэтическое значение.
— Кажется, оно значит «букет цветов».
Мадемуазель Бовер раскрыла рот: ей трудно было найти что-то общее между букетом цветов и смуглым широкоплечим волосатым здоровяком, делившим ложе с консьержкой. Марселла пожала плечами:
— Поэтому я и называю его «мой афганец».
Тема была исчерпана, и Марселла ушла на кухню.
Мадемуазель Бовер поджала губы. «Тем хуже для нее. Эта Марселла не заслуживает того, чтобы узнать…»
После демонстрации телепатических способностей Коперника она ждала вопроса Марселлы: если попугай выкликает «Серджо» по сорок раз на дню, то кто такой Серджо? Да, минуту назад она могла бы открыть свою тайну, потому что бывают мгновения, когда хочется предать огласке то, что сокрыто долгие годы и что мы держим за семью печатями, — эта тайна определяет нас, слита с нами воедино и позволяет сказать: это я. К счастью, обстоятельства удержали ее от ненужного признания.
В этот миг Марселла снова ввалилась в комнату, набычившись и сжав кулаки.
— А кто такой Серджо?
— Простите?
— Ваш попугай, ну, психопат, который угадывает мысли, он повторяет «Серджо»: то есть вы думаете день-деньской о каком-то Серджо?
Мадемуазель Бовер встала, щеки ее полыхали, будто ее застукали в объятиях проходимца, прошлась, раскачивая юбкой, снова села, расправила складки, тронула волосы, убедившись, что прическа в порядке, и прошептала с горящим взором:
— Серджо был моей первой любовью.
— Да ну?
Заинтересованная, Марселла подошла ближе:
— А откуда он знает?
— Кто?
— Попугай.
Мадемуазель Бовер разглядывала носки своих туфелек. Польщенная вниманием, которое ей оказывала Марселла, и смущенная.
— Когда мне подарили Коперника, я научила его произносить это имя.
— Это Серджо вам подарил его?
— Ах, вовсе нет, Коперник появился позднее.
— Уф… Вот уж не хотелось бы мне, чтобы мой любовник, уходя, на прощание подарил мне попугая, который повторяет его имя.
Мадемуазель Бовер вскинулась:
— Да что вы говорите, Марселла! Серджо вовсе не бросал меня.
— Ох, простите.
— Он умер!
— Он умер?
— Ну конечно! Он погиб в открытом море, неподалеку от Кипра. Его яхта затонула.
— Он был один?
— Увы, я не могла разделить его пристрастие: у меня морская болезнь. Это так досадно… Лучше бы мы погибли вместе!
Тысячу раз мадемуазель Бовер видела, как она стоит на палубе рядом с Серджо и роковая волна накрывает их… Потом представляла себе как двое, затерянные в морской пучине, вцепились друг в друга, а затем, понимая неизбежность гибели, сливаются в долгом поцелуе, прежде чем утонуть. То есть гибнут они не потому, что их захлестнула волна, а из-за слишком долгого поцелуя.
Расчувствовавшись, она усиленно заморгала. Марселла схватила мозолистой лапой ее запястье:
— Не плачьте, мадемуазель.
При этих словах слезы хлынули из глаз мадемуазель Бовер. Как это упоительно — не стыдясь, нарыдаться прилюдно, это совсем не то, что бывало обычно, в одиночестве.
Читать дальше