Только бы проползти, ничего не увидев. Ища, за что ухватиться, я наткнулся на чужую, мертвенно холодную руку, и неведомая сила заставила меня взглянуть и увидеть неестественно вывернутые руки и ноги. Я видел изорванную в клочья одежду, пенящуюся вспоротую плоть, ничем не прикрытую. Меня охватил ужас, какого я никогда больше не узнаю. Я видел мертвых, но впервые умирали на моих глазах. Того, что с ужасом и мельком я увидел, было достаточно, чтобы понять: он умрет. Зубки врубовки искрошили его, как в старое время крошило рабов пыточное колесо, только здесь действовала механическая сила, бездушная, безжалостная и безотказная в работе. И по всем признакам – по его лицу, ранам и запахам – я понял, что он, без дураков, умирает. И поскольку я с ним дружил, эта смерть касалась меня тоже, и я затрепетал перед таким наказанием.
Я отдернул руку и был готов ползти дальше. Но тут выяснилось, что ползти уже не надо. Послышались голоса, замелькали, слепя глаза, огоньки ламп, и я понял, что принесли бинты. Я вернулся на прежнее место.
Первым до нас добрался старший штейгер Робсон. Раньше я не особенно замечал этого малорослого тихого человека. А здесь, в кромешной темноте, я увидел его в новом свете. С его приходом у нас прибавилось сил. Он отдавал распоряжения резким, пронзительным голосом, но без паники:
– Ну, как он, Джек? Давай-ка прикроем ноги и грудь одеялами. Ему нужно согреться.
– Перережь верхнюю ленту, Крис, а то здесь не повернуться.
– Ребята, возьмите совки и расчистите проход, чтобы вынести его из забоя, когда перевяжем. Уберите крепежный лес, сделайте колею, чтобы ничто на пути не мешало.
Все сразу и безоговорочно подчинились. Этот непререкаемый начальственный голос прорвал пелену боли, Арт услышал его и вник в смысл. Он впервые заговорил. Его голос тоже звучал резко, на требовательной ноте страдания. «Не надо. Не трогайте меня. Дайте покой. Мне крышка». Почему-то показалось странным, что такой ясный голос исходит из сокрушенного тела. Я уже перерезал ленту, и Робсон смог протиснуться сбоку. Он помогал Эндрюсу, движения у него были точные и уверенные, лицо спокойное, хотя причин для спокойствия не было никаких. «Ничего, ничего, – приговаривал он. – Я понимаю, тебе тяжело. Потерпи. Скоро доставим тебя на рудничный двор, там доктор. Мы и сейчас тебе помогаем».
– Не рассказывай мне сказки, не надо. Я умираю, ты сам видишь. Умираю.
Я видел, как он шарит глазами по кровле – поднять голову или хотя бы повернуть ее он не мог.
– Дайте спокойно умереть. Дайте покой. Не трогайте меня.
– Не можем мы тебя не трогать, пойми. Тебе нужен врач, – сказал Робсон.
– Оставьте его в покое, раз он просит! – закричал Мэтти. – Все равно живым мы его не поднимем, не видите, что ли?
Робсон посмотрел на него словно издалека, словно тело Арта легло между ними рубежом.
– Помолчи, если умнее не придумал, Мэтти, – холодно сказал он. – Ты нам мешаешь. Твое место с ним рядом, конечно, но еще одно такое слово, и я тебя отсюда погоню. Прикуси язык.
Наверное, они его приподняли, чтобы подвести бинты снизу, – послышалось долгое захлебывающееся бормотание.
– Неужели ничего нельзя сделать? – взорвался опять Мэтти. – Не видите, как он мучается?
Робсон промолчал, да Мэтти и сам знал, что ответить на его вспышку бессилия нечего.
– Давайте носилки, – распорядился Робсон.
Вырывая друг у друга из рук, спереди передали носилки. Робсон потеснился, освобождая для них место рядом с телом, развернул их. Эндрюс поднял голову. «Смотри! – сказал он. – Кровь не останавливается».
– Значит, еще бинтуй, – ответил Робсон. Он встал на прежнее место. Взвился, разматываясь узкой белой полоской, бинт и окутал тело.
Из-за низкого свода не удалось поднять Арта на носилки. Мы чуть оторвали тело от земли и подсунули носилки снизу. Другой бы потерял сознание, но он был лишен этой милости, ему пришлось вытерпеть нестерпимое. За эти несколько секунд он пять-шесть раз кричал от боли. На носилках он затих, закрыв глаза, и мы подумали, что он, наконец, отключился. Мы взялись за ручки и где катом, где, держа носилки на весу, двинулись в сторону низовых ворот, и наши рывки, видать, разящими ножами отзывались в его истерзанной плоти, потому что тогда-то он и стал виноватить все живое, и это продолжалось бесконечно долго, и нам было с ним очень трудно.
Я не помню всего, что он говорил. Он начал в ту же минуту, как мы взялись за носилки, и не умолкал до самого ствола шахты, где мы присели отдохнуть под фермой, на которой кто-то сделал мелом запись. Тут только он истощился. А то не умолкал. Иногда мы перебрасывались словами через этот неиссякаемый поток, и тогда мы не слышали, что он говорил. Или попадался трудный участок пути и отнимал все силы, и мы опять его не слышали. На бумаге, я сейчас вижу, гладко, а тогда его слова клокотали, как разъяренная лава.
Читать дальше