Уже на Трубной, но особенно на Неглинной, точно по рассказу Вероники, дядя Валя рисует, как людей неимоверной силой вдавливает друг в друга, и теперь это, как и должно, единое народное тело течет к Дому Союзов. Однако горе продолжает пучить его и, ничего не умея с этим поделать, оно вспухает, вздымается буквально на глазах. Улица Неглинная, бывшая речка Неглинка, как будто должна знать что к чему, понимать, что вот-вот всё выйдет из берегов, превратится в неуправляемую, обезумевшую лавину, и тогда не избежать беды. Но она молчит и лишь для проформы углами и стенами своих домов, высокими железными заборами, тупиками, подворотнями и незапертыми подъездами срезает неровности, снимает с народа стружку, в каждом колечке которой, если кто и уцелел, то чудом.
К тому времени эти колонны я видел уже дважды. Первый раз, когда вскоре после выхода из лагеря поехал в Хиву навестить дядю Валю. С середины тридцатых годов он так там и жил. Второй раз — год назад. Дядя Валя был в отъезде, и я поселился в вышеупомянутом гареме Хивинского хана, давно приспособленном под турбазу — самую дешевую гостиницу в городе. Именно в этом гареме три бывших студента Алма-Атинского университета вербовали меня в руководители затерянной где-то на Тянь-Шане общины адвентистов — своих единоверцев. В сущности, обычной русской деревни, только заброшенной бог знает куда. Я тогда ясно понимал, что это развилка, шанс решительно изменить свою жизнь, о котором давно просил. И всё же после долгих разговоров о Священном Писании и вообще о жизни отказался. Сказал, что я не адвентист и не могу, будучи другой веры, сделаться для этих людей наставником.
Я отказался потому, что неделей раньше неожиданно получил открытку от Сони, в которой она писала, что думает перебраться в Казахстан и остаться там со мной жить. До приезда студентов мы с гостиничным сторожем каждый день выпивали под стенами старой Хивинской крепости, сидели с той стороны, где в это время была тень, и пили плохо очищенную, будто ее начерпали прямо из Аму-Дарьи, каракалпакскую водку. Саманный кирпич быстро отекает и теряет формы. Башни гляделись старыми оплывшими бабами, бойниц и зубцов было уже не разобрать. На нашем обычном месте, за выступом контрфорса, сторож показывал мне буро-красные каракумские розы — тончайшие лепестки такырной глины, высохнув, загибались вверх и складывались в цветок.
Сейчас, вспоминая предложение адвентистов, я всё отчетливее сознаю, что мне предлагалось стать для этого народа Моисеем и однажды, когда настанут плохие времена, вывести его из дома рабства. Представляю, как, пытаясь уйти от погони, мы то спускаемся, стекаем вниз будто вода, то снова, как растет всё живое, взбираемся вверх, чтобы выйти в безопасную, свободную от смерти землю. Похоже, что и путь человека, если, не сбиваясь с дороги, он идет к Богу, напоминает растительный орнамент, но другой, не похожий на те два, что вчера принес дядя Валентин.
Коля — дяде Петру
Дядя Валентин по-разному пишет ворота, стойки которых образовали похоронные братства. То это кладбищенские ворота, и воз за возом, что в них въезжает (обычные доверху нагруженные телеги, на облучке кучер в тулупе и в рукавицах; мат и веселые перебранки, как бывает на постоялом дворе), везут прикрытые рогожкой тела убитых. А то разноцветными карандашами рисует изукрашенную, перевитую цветами и яркими лентами арку, в которую въезжает длинный-длинный свадебный поезд. Жених — Христос — это ясно, а кто невеста — Бог весть. Но все радостные, все ликуют и плачут, целуются и поздравляют друг друга, потому что впереди Небесный Иерусалим. Скоро, совсем скоро они его увидят, там, в Святом городе, и будет свадебное торжество. Человек мягкий, он, я думаю, убежден, что лучше, если те, кто не может иначе, будут и дальше верить, что это праздник, а те, у кого есть силы, помянут мертвецов, возы с которыми бесконечной вереницей въезжают и въезжают на кладбище. Над одной из телег даже натянут транспарант: «Их имена, Господи, ты и сам ведаешь».
Коля — дяде Петру
Еще полугодом раньше дядя Андроник написал мне из Москвы: «Мое мнение насчет тесных врат для тебя не будет откровением — убежден, что и для себя и для других, это мы сами. Изначально проем был широк и створы распахнуты настежь, но мы, испугавшись неизвестно чего, так искусно всё перегородили, так плотно своими грехами заложили вход, что удача — если осталась хотя бы щель. Ты не хуже меня понимаешь, что протиснуться через нее сумеют немногие, большинство задохнется в давке».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу