Жали встает с постели. Мать Анжели спит тяжелым сном. Из-под головы, вмятой в подушку, во все стороны торчат седые космы, словно пучки конского волоса из лопнувшей обивки кресла. Он подходит ближе, склоняется над ней, над ее кислым запахом бедности: ее можно принять за жертву какого-то ужасного, большого, всеобщего преступления. Все на Западе представляется ему таким несправедливым… Жали наклоняется и запечатлевает на лбу старухи поцелуй.
Почему он это сделал? В Карастре нет стариков — настолько жизнь в тропиках коротка и настолько природа, похожая на поэта, взыскательного в своем выборе героев, торопится переплавить уже созданные формы, принимаясь за новые комбинации. Эта женщина с ее серой кожей, которую изрыли морщины и на поверхности которой вздулись вены, кажется ему смехотворным завершением многовековых научных изысканий, посвященных отдалению естественной развязки. Зачем все еще дышит это тело? Оно давным-давно должно было исчезнуть. В своей жажде существования Запад искусственно перенаселяет Землю огромной и бесполезной нацией пожилых людей, добившись такого вот состояния, которое уже не есть жизнь и еще не есть смерть, получив такого вот стенающего во сне прародителя, наученного цепко держаться на наклонном и скользком спуске в небытие.
Потом Жали зажег свечу, оправил на себе одежду и тихо вышел. Он спустился вниз по крутой лестнице, внушив себе абсолютное спокойствие, чтобы с достоинством покинуть эти безутешные кварталы, эти скорбные дома. Он почувствовал себя настолько бодрым, что испытал настоятельную потребность очутиться как можно дальше от этого жуткого агонизирования. В Карастре, а было это еще сравнительно недавно, приносимые в жертву сжигались на таких красивых кострах, что все завидовали их последнему вздоху.
На следующий вечер Жали надел свое еще влажное платье, свои заляпанные грязью ботинки и снова ушел — он уже не мог усидеть в своем тесном жилище! Он автоматически переставлял ноги, одну впереди другой, словно лунатик. Если его сундуки, которые все еще не прибыли, окончательно пропали, в том числе и драгоценности, которые он оставил в багаже, он больше не будет ждать. Бездействие при подобном климате губительно; впрочем, его руки, такие тонкие и такие гибкие, ни на что не годятся.
Поглядев на гвардейских гренадеров в парке Сент-Джеймс, он подумал — а не завербоваться ли ему в армию? Однако эти европейские войны без дележа земель и разграбления городов — нестоящее дело. Он прошел мимо театра Сен-Мартен: на его ступеньках спали женщины в шалях; прошел мимо церкви Сен-Мартен-де-Пре, склеп которой служил ночлежкой. Не придется ли и ему дойти до этого? У него в номере — только монеты-ракушки, и он не осмеливается пойти поменять их в какой-нибудь банк, расположенный в Сити: этот квартал из домов, высоких и отвесных, похож на каменоломни, он пугает его, словно каторга, которой никто не может избежать, словно оттуда на весь земной шар наматывается бесконечная бумажная лента — английский чек… Жали никогда ни за что не платил, он вообще никогда не думал о деньгах. Поскольку теперь он вынужден о них думать, магазины перестали быть для него забавой, они сделались угрозой; каждая вывеска вопила: «Берегись! Жизнь здесь — не для тебя, раз у тебя нет денег!» Благополучие, здоровье, гениальность, веселье — рекламные щиты на стенах, похоже, предлагают буквально все; в газетах все это измерено и пронумеровано. В конце концов под воздействием такого вот молчаливого гнета принц сникает и сжимается. Он чувствует себя жалким, неопытным и в то же время — непокорным, мятежным.
В английских романах ему приходилось читать красочные описания жизни богемы. Все ложь! Лондон предстал перед ним жестоким к беднякам — с его сомнительными больницами, которым он предпочел бы заразные бараки и лепрозории Карастры, с его working-houses [14] Работными домами ( англ. ).
, напоминающими тюрьмы, с этим его резким ветром, с этим суровым климатом, не позволяющим жить без ничего, с этим британским пролетариатом, надменным и так хорошо организованным, что бедняки из него исключены, как они исключены вообще из этого англосаксонского мира, который никогда и не был создан для них. Нигде не встретишь симпатии, везде у людей наготове ругань. Жали холодно: теперь он вполне прочувствовал слова, которые на Западе так часто повторяют взывающие к милосердию: «У меня нет огня!» Огня, превозносимого здесь и пугающего на Востоке: ведь огонь — враг прохлады, символ преходящей любви, огонь — это разрушитель. Какой житель Запада пожелал бы, чтобы погасло то, что веками разводили с таким трудом? Какой европеец не отшатнулся бы в ужасе, узнав, что «нирвана» означает «угасание»?
Читать дальше