Помню себя на закорках. Перехлестнутые ремни режут спину, шея ломается, не держит голову. Подбородок при каждом шаге тыкается в колючий, залубеневший от сырости воротник…
Я курил сигарету за сигаретой и смотрел в вагонное окно на пушицу, упрямо цветущую в тундре.
Все-таки мы тогда одолели ее. На одиннадцатый день нас увидели пастухи-саами, уводившие стада от границы к Ловозеру.
Сейчас я рылся в памяти и не мог сравнить ни с чем из прожитых послевоенных лет те одиннадцать июльских далеких дней.
Думал о Матвее Шульгине. В жизни человека случаются такие минуты, когда он приподнимается над обыденным и делает то, что с расстояния времени именуют подвигом. Еще думал о трех сухарях, съеденных самодовольным лейтенантиком…
После войны долго разыскивал Матвея Шульгина. Два года назад, когда перестал искать, встретил в сутолоке столичного вокзала.
Ко мне подошел большеголовый, усатый дядечка в синем топорщащемся плаще и зеленой велюровой шляпе. Лицо его от виска к щеке было изувечено бугристым шрамом. Он несмело поздоровался.
— Не признаете? — смутился дядечка. — Извините в таком случае. Выходит, обознался…
Он пошел прочь, знакомо ссутулив покатые плечи.
— Шульгин! — заорал я и кинулся вдогонку. — Матвей!
Я заставил его сделать остановку и затащил к себе.
— …Напоследок меня под Прагой зацепило, — рассказывал Матвей. — Рядышком мина плюхнулась и из меня, считай, решето сделала. В госпитале доктора перепугались. Только я решил, что после войны помирать резону нет… Сам уж не знаю как, а выполз с того света на нынешний.
Матвей отхлебнул глоток вина.
— Кисленьким пробавляетесь, городские… У нас мужики уважают под железной пробкой… Побегали со мной напоследок врачи и сестрички, помытарились…
С войны Матвей привез полдесятка наград, шматок сала, сэкономленный на пайках, и крохотный осколок мины, застрявший возле аорты.
— Вырезать в госпитале хотели, не дал. Когда воевал, вроде пугаться времени не было, а тут, прямо тебе сказать, Вячеслав Иванович, страх меня взял. Вот так с немецким гостинцем и проживаю.
Из-за осколка Матвей был на инвалидности, получал пенсию и работал на легкой работе — кладовщиком в рыбацком колхозе.
— Справно живу, — рассказывал он. — Ребята на ноги встали. Трое у меня: два мужика и дочка. Алексей уже женатый, капитан дальнего плавания, этот год в Индию ходил, Саня — на апатитовом руднике, а Люся, младшая, в десятый класс пойдет… Дом недавно новый отгрохал, четыре окошка по лицу. Приезжай в гости, Вячеслав Иванович. Ты ведь мне вроде крестника.
Слишком долго я собирался в гости.
В Кожму приехал попутным катером. День был теплый и тихий, редкий для этих северных мест.
Село лежало в распадке между сопками на берегу порожистой реки. Вода в ней была прозрачна до изумления. В заводях, прогретых солнцем, метались стайки молоди. Босоногие рыболовы, как кулички, стыли с удочками на прибрежных валунах.
Мне показали новый дом с четырьмя окнами по фасаду, с высоким крыльцом и узорчатыми голубыми наличниками.
У крыльца толклось с десяток горестных, повязанных черными платками старух, ощупавших меня любопытными взглядами.
Третий раз я встретился с Матвеем Шульгиным. Он лежал в просторном гробу. После смерти он не вытянулся, был так же коротконог, широк в кости. Прядка пепельных волос старательно расчесана. Нос заострился, обкуренные усы колюче топорщились.
В ногах Матвея я увидел деньги. Двугривенные, полтинники, мятые рубли и единственную зеленую трешницу. Старый и стыдный обычай. Каждому, кто приходил проститься, полагалось положить деньги в гроб.
Я должен был положить в ноги Матвею Шульгину все, что имел, и этого оказалось бы мало…
Подушечка, наскоро сметанная из бархатного лоскутка, лежала в изголовье. На ней тускло блестела рубиновая Красная Звезда, орден Славы с залоснившейся муаровой ленточкой, пожелтевшие латунные кружочки «За оборону» — Заполярье, Ленинград, Москва…
Ко мне подошли двое. Я узнал — сыновья Матвея. Старший, с золотыми капитанскими шевронами на рукаве кителя, так же, как отец; коротконогий и плотно сбитый. Младший, в отлично сшитом костюме из темного крепа, смахивал больше на мать коротким, тупым носом и угловатыми скулами. Лица их были напряженными, в глазах, светло-ледянистых, таилась боль.
Я сел у гроба.
В комнату входили люди. Вздыхали, иногда крестились. Звенели мелочью, шуршали рублями, клали в гроб деньги. Старуха с розовым лицом и твердыми бескровными губами, наверное, родственница Матвея, разорвала душную тишину визгливым воплем:
Читать дальше