«Голуаз» и «Житан»
Gauloise et Gitanes
Все мы – либо «Голуаз», либо «Житан». Так же, как – либо «RTL», либо «Европа-1», либо «Пежо», либо «Ситроен», либо перно, либо рикар. Старики курят самокрутки, те, кто помоложе – темный табак, а мы, дети – сушеные листья рябины, которую называем курительным деревом и мучимся от нее жестокими поносами. Мой дядя Деде курит «Голуаз». Он работает на соляной шахте в Варанжевиле. Здесь говорят просто «работать на соли», и все понимают. Меня его профессия завораживает, потому что трудится он под землей. «Вот прямо там», – сказал мне однажды дядя, показывая пальцами с зажатой в них тлеющей сигаретой на пол под моими ногами. Кто так обильно вскормлен мифологией, как я, – тот непременно окружит кого-то из родни или соседей, ежедневно спускающихся в Преисподнюю, священным ореолом. Дядя Деде дымит, как паровоз, даром что шахтер. Я всегда видел его с пачкой «Голуаз» в кармане или в руке, с сигаретой во рту, с неизбывным глубоким кашлем. А домик, в котором он живет, номер 34 по улице Луи Бюртена, бывшей Школьной, вдвоем с тетей Жанин, хранит днем и ночью едкую и раздражающую память о темном табаке: мебель, ковры, занавески, одежда, волосы, дыхание, кожа – все пропитано запахом «Голуаз». Я люблю этот запах, потому что люблю тех, кто им пахнет. Когда дядя с тетей приходят к нам выпить аперитив, мама, стоит им уйти, распахивает настежь окна. Пепельница полна до краев, в гостиной вольготно висит клочковатый туман, никак не желая выветриваться. А мне хочется, чтобы эта душа «Голуаз» осталась подольше, потому что она словно дразнит запах нашего дома своим чужеродным присутствием и напоминает мне об этих отрадных часах, когда Толстяк и Уточка – это прозвища дяди и тети – приходят в гости, нарушая течение нашей повседневности, которая иногда кажется мне слишком чинной. Люди этого поколения – подопытные кролики поневоле: они прокуривают свои легкие с завидным упорством, не расставаясь с мягкой голубой пачкой, украшенной галльским шлемом, а на работе, часто сами того не зная, вдыхают высокотоксичные вещества и газы. Дело их, так сказать, табак, и без дурной игры слов. Курильщики «Житан» отличаются от курильщиков «Голуаз». Обычно они из разных социальных слоев. Чиновники, люди промежуточных профессий, мастера, учителя и инженеры курят первые – тоже темный табак, но его дым кажется мне жестче, агрессивнее, он не такой медлительный, он гуще и как-то суше, почти надменный, я бы даже сказал, в сравнении с пухлым, добродушным, симпатично грубым дымом «Голуаз». Пачка из твердого картона, прямоугольная, вытянутая в ширину – «Житан». Мягкая и вытянутая, наоборот, в высоту – «Голуаз». Аббат Тувенен курит «Житан». Одну-две пачки в день. Как и кюре Бастьен, и аббат Сильви-Лелижуа. «Житан» – знак сана. Сигареты, так мне кажется, продолжают магию ладана. Мне нравятся эти священники. Особенно аббат Тувенен. Я его очень уважаю. Вера его истова, но он не носится с ней, как с писаной торбой. Он играет на гитаре. Он молодой. Худой. Простой. Бедный. Улыбается мало и всегда грустно. Я до сих пор часто думаю о нем, хотя видел его в последний раз в 1975 году. Как я узнал из короткого некролога в «Эст репюбликен» несколько лет назад, теперь он курит свои «Житан» где-то рядом с Богом.
В тягучие часы лета на узких дорогах среди спелой пшеницы солнце вылущивает из кромки асфальта, между серых камешков, черные, цвета нефти, ручейки, блестящие, маслянистые, липнущие к колесам машин и велосипедов и, уж конечно, к подошвам бродяги. Пахнет дробленым камнем, порохом, камфарной смолой и йодом – несуразность в этих местах, далеких от моря, если, конечно, забыть о том, что миллионы лет назад оно покрывало здесь все, и горы, и долины, а теперь оставило после себя лишь ракушки, превратившиеся в камни, тяжелые и ломкие, которые поднимают на поверхность нематериальным тралом лемеха плугов. Бесконечный день между Арокуром, Бюиссонкуром, Ремеревилем и Курбессо, я гуляю, где вздумается. И счастлив. Или я, дисциплинированный скаут, иду в цепочке по дорогам Мартенкура, Жезонкура, Маме, Рожевиля, Арну, Корсье, подхватывая ритмичные и глупые песни, в которых поется о пиписьках, о деревянных ногах и о том, как правильно ходить. Ручейки гудрона покрыты испариной от жары, сверчки и кузнечики настраивают свои крылышки. Из облаков, белых, круглых, пузатых, им отвечают жаворонки. Начинаешь мечтать о журчанье родника. Высматриваешь вдали, где-то близ Сен-Жана, рощицы, похожие на больших синих овец, лежащих на боку. Дышишь в полные ноздри. Подхваченная ветерком оса вязнет порой в пузырчатых лужицах на плавящемся шоссе. И умирает одна, даже не пытаясь вырваться из ловушки – знает, что это конец. На деревенских колокольнях, расплывающихся в жаркой дымке, часы бьют три, и бронзовое эхо теряется, цепенея, в равнодушно чистом небе. А бывает еще гудрон в железных бочках. Он жидкий. Он ждет рабочих, алжирцев или португальцев, которые черпают его большими ведрами и заделывают выбоины на дороге. Все это сложено возле нашей начальной школы. Мы присматриваемся к содержимому. Цвет и запах лакрицы. Слабо тебе бросить туда камень? Меня провоцируют. Я принимаю вызов. Дураков берут на слабо. Гудрон брызжет черными каплями, красиво. Из бочки течет. Земля в пятнах. Преступление. Я убегаю. Я уверен, что меня арестуют. Прихожу домой понурый. Мама чувствует: что-то случилось. В дверь звонят. Я вижу в окно два кепи. Полиция. Бегу в свою комнату, прячусь под одеяла. Живо представляю себе суд и тюремную камеру. Как страшно бояться! Тебя будто совсем нет. Будь ты проклят. Но я слышу смех. Полицейские – просто сослуживцы отца, зашли поздороваться: маленький Бюртен, который однажды выписал штраф на собственную машину, перебрав аперитивов, и большой Туссо с носом, как у де Голля. Я спускаюсь на цыпочках. Мне еще немного страшно. Как знать? Может быть, это уловка, чтобы наверняка арестовать вандала, испортившего бочку с гудроном. Но нет, фургон уезжает. Пора обедать. Мама уже накрыла на стол. Намыливая руки, я вижу на левой черное пятно. Жирное, липкое, не отмывается, только расползается, словно свидетельствуя, что я виновен.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу