Но в этот раз действительно все было не так. Профессор молчал, собака тоже не издала больше ни звука — возможно, ей стало легче и она наконец заснула. Дойно знал, что он должен сидеть и ждать. Он охотно бы вынул утренние газеты, которые купил по дороге и еще не успел прочитать, но был уверен, что Штеттен воспримет это как оскорбление.
Дом стоял на тихой улочке, шум сюда почти не доносился. Лишь дважды, с коротким промежутком, открылась дверь на лестницу — и снова нетерпеливо захлопнулась.
В этой длинной, не слишком светлой комнате Штеттен писал свои статьи, импровизировал, так сказать, свои лекции, думал Дойно. Все, что было яркого и удивительного в жизни этого человека, создавалось в пределах этих нескольких кубических метров. Те, кто упрекал его в лени, не подозревали, каким страстным читателем был этот Штеттен. А те, кого он громил, и не догадывались, сколь досконально знал он каждую строчку из всего написанного ими. Писал и говорил этот человек быстро, но каждая фраза, каждое предложение были обдуманы и проверены со всех сторон. Другие держали свои знания в картотеке, Штеттен же все держал в памяти.
Старик всю жизнь упорно трудился, и только дураки могли принимать всерьез его аристократически-праздную манеру держаться — что от нее теперь осталось? Неужели он действительно «бросил это дело» — что осталось от его дела, что осталось от него самого?
Он все еще красит волосы, не хочет выглядеть стариком, хотя он уже стар. Вот он сидит передо мной, но старым выглядит только его халат. Возможно, он и меня переживет. А ведь он уже и для той войны был стар. Была и революция, и контрреволюция, но он прошел через них, так сказать, не замочив ног. Он никому и ничем не обязан. А я, пожалуй, единственное существо, если не считать его собаки, которое чем-то обязано ему.
«Если я на смертном одре скажу вам, что мне никогда не угрожала опасность утратить уважение к самому себе, тогда вы убедитесь в том, что моя жизнь достойна подражания», — повторил бы Штеттен эти слова сегодня? Все ли еще он уверен, что никогда не обманывал себя?
— Вы все еще здесь, Фабер?
— Да, господин профессор.
— Зачем вы пришли?
— Хотел доказать вам, что Дион еще жив.
— А если Дион меня интересует так же мало, как и это ваше доказательство?
— Меня бы это огорчило, профессор.
— Почему?
— Когда я думаю или пишу что-нибудь, я всегда спрашиваю себя: счел бы профессор это достаточно умным? И еще спрашиваю: не сумел ли бы он сформулировать это лучше, не стала бы моя мысль благодаря ему еще точнее? И чаще всего отвечаю: безусловно.
— В столь лестной форме вы даете мне понять, насколько мало вас интересует, одобрил бы я содержание ваших мыслей или писаний, счел бы я и его достаточно умным.
— Мы с вами никогда не могли прийти к согласию, профессор.
— Что знаете вы, кутенок, о том, насколько мы с вами были единодушны даже в том, в чем вы надеялись мне противоречить! И я нисколько не боялся, что вы примете всерьез те или иные глупые мысли, проскальзывавшие в наших разговорах. Но теперь у вас вообще никаких мыслей нет. У вас есть только «мнение». А сами вы с головой принадлежите этому сброду, этому «организованному мнению», которое называете партией. Или вы уже перестали понимать такие вещи?
Профессор уже был на ногах, его «габсбургская» нижняя губа вздрагивала, открывая белые, ровные зубы вставной челюсти. Дойно молчал.
— Конечно, я знал, что вы решили посвятить себя делу революции. То, что такого отчаянно гордого парня, как вы, потянуло к взбунтовавшемуся сброду, извращение вполне понятное. Не в этом дело! То, что вам неудержимо захотелось выступить против господства самого трусливого из всех классов, когда-либо правивших, мне это не слишком импонировало, но я это ценил. Ибо тогда я еще мог усмотреть в этом выражение вашего принципиального нонконформизма. Но теперь, теперь! Нет, вы больше не революционер, вы — наигнуснейший конформист. Я не поленился обнаружить вас за вашими бесконечными псевдонимами — я читал ваши политические труды. Вон там, на столе, еще лежит то дерьмо, которое вы опубликовали к «четырнадцатилетию Советской власти». Все, конец, — вы поддержали власть, породнились с худшим из сбродов — со сбродом правящим. Вы пишете — о правящей касте! — что она «оказалась права по всем спорным вопросам», а об оппозиции — что с «объективной точки зрения ее действия были организованным предательством»! Нет, нет, вы меня больше не интересуете, у меня нет для вас времени.
Читать дальше