— Почему они там так смеются, Ройзен? — спросил Эди.
— А почему бы им и не смеяться? Я рассказал им одну историю, старую историю, но для них она была новой.
— Мне не нравится, что ты развлекаешь их еврейскими историями. Почему ты не принес наверх молоко и картошку? А вчера вечером ты обещал поиграть для Бене, а сам не пришел.
— Нельзя же все время играть. У меня пальцы застыли. А они вчера подшутили надо мной, ни за что не хотели пускать меня на кухню, где бы я мог согреть руки. Сейчас несколько лучше, они уже смеются. Думаю, дадут мне теперь и молоко, и картошку, а хлеб у меня уже есть. Вы не разбираетесь в жизни, господин обер-лейтенант. Вы не понимаете, что для нас хорошо, когда поляки смеются, и поэтому…
— Ну ладно, давай неси все наверх и скрипку свою тоже. Доктор менял повязку, и Бене настрадался. Скоро уже вечер, а он еще ничего не ел.
— В ваших глазах я во всем виноват, именно я, Мендл Ройзен, — запричитал он. Эди повернулся и ушел, не попрощавшись. Ройзен был возмущен, хотел побежать за ним, но у него на это не было времени. Ему пора было спешить на кухню вытирать посуду.
Эди подложил дров в печку. Он действовал осторожно, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить спящего. Бене лежал на спине, запрокинув лицо, словно прислушивался к звукам в небесной вышине. В руке он, как всегда, держал книгу. Эди взял книгу у него из рук, сняв его указательный палец с того места, до которого Бене дочитал. Он остановился на фразе:
«Сознание жизни, сознание своего наличного бытия и действования — только скорбь об этом бытии и действовании…» [181] Гегель Г. Феноменология духа. М., Изд-во социально-экономической литературы, 1959.
Эди захлопнул книгу. Вот уже несколько недель, а может, и месяцев юноша мучился с «Феноменологией духа», с этой абракадаброй на чужом ему языке, чтобы только уяснить, почему Гегель так плутал в саду познания. В этой главе речь шла помимо всего прочего о «несчастном сознании».
К чему он может прислушиваться? — спрашивал себя Эди, рассматривая белое как полотно лицо юноши с длинными черными пейсами. Подсунув два скрипичных футляра под мешок с соломой, чтобы приподнять изголовье, он тоже улегся. Разумом он постоянно ощущал в себе сострадание, испытываемое им к юноше, за которым ухаживал вот уже несколько недель, но оно не переросло в нем в то сильное чувство, что могло бы целиком завладеть им. То, что он переходил от надежды к отчаянию, было естественным следствием постоянной близости к больному. Он мог бы любить его как своего сына, но не чувствовал себя привязанным к нему настолько. Но вот возникло какое-то странное любопытство, которого Эди никогда не замечал за собой раньше. Ничего в этом юноше не было таинственного, но сущность его оставалась для Эди сокрытой. Он был проще любого шестнадцатилетнего подростка и одновременно намного необыкновеннее — словно было в нем что-то гораздо большее, чем просто человеческий индивидуум, он как бы вобрал в себя весь род человеческий. Так бывает, когда стоишь перед портретом и не спрашиваешь себя, кто изображен на нем, хотя нет ничего проще узнать имя изображенного и его историю. Стоишь, погрузившись в созерцание лица, которое как бы отделилось от изображенной личности, и через сотню лет после написания портрета значит гораздо больше и волнует и захватывает зрителя гораздо сильнее, чем вся прошлая жизнь этой изображенной личности. Внешние признаки существа становятся как бы самой сутью, которая не вопреки, а благодаря особенностям этой индивидуальности воспринимается теперь как нечто общечеловеческое.
Бене был воспитан в вере, отделенной от всего остального мира глухими стенами, и эта вера проникла в каждый его даже самый незначительный жест. Он рано узнал о своем высоком предназначении, и всем с ранних его лет было известно, да и ему самому, что он вечный ученик, «книжник», как они его называли, словно губка, жадно впитывавший в себя все, и что его голод в познании ненасытен, а жажда испить из источника премудрости неутолима.
Но если в этом и было что-то особенное, то не настолько неизвестное. Непостижимым оставалось, однако, — так казалось Эди, — то странное единение с мирозданием, в котором юноша жил так естественно, как дерево, уходящее корнями в почву. И это было тем удивительнее, что Бене в противоположность своему отцу, судя по всему, не верил в потусторонний мир и в бессмертие души, а считал только возможным, что Бог мог решиться осуществить на исходе дней свое второе окончательное творение — воскресение из мертвых. «Не через плоть свою и не через дух свой, а только через сущность деяний своих войдет человек в вечность. И смысл этот в том, что если он праведный человек, Божий, то, значит, и вечный».
Читать дальше