С тех пор как он вернулся, он хотел привести в порядок этот зал, но даже и этого не сделал. Все заботился о народе, об этих плебеях. Они хотят быть среди своих, только в избранном обществе! Да, они гнулись при любых господах, впрягались в любое ярмо! В этой стране бунтовали только мы, шляхтичи, подумал он, народ никогда. Ведь нас изгоняли и ссылали в Сибирь, не народ же. Пиявки. Я не должен уезжать. Произойдет несчастье. Я смогу помешать этому, если останусь здесь.
Но ему необходимо в город, нужно достать денег. Содержание этих людей дорого обходилось ему. А предков можно было сейчас хорошо продать. Нувориши с черного рынка охотно вешали такие портреты в своих домах. Легкомысленная прапрабабка пусть тут остается. Новоявленных бородатых господ она не обескуражит.
Он снял со стены портреты Скарбеков, столбом поднялась пыль и медленно осела на пол. За портретом своего предка Казимира он обнаружил письмо. Крупным почерком были исписаны две страницы. Но то было всего лишь несколько фраз, смесь польского с французским. «С биением сердца ожидаем мы великую и чудную весть. Мы больше не живем — я, например, отправил весь свой багаж. Он наверняка уже в Дрездене. Ах, вы мои дорогие, на сей раз все получится, мы все это чувствуем, Польша будет свободной навсегда. O ma patrie! Ojczyzno moja!» И так дальше, все в таком экзальтированном духе. Письмо, написанное больше ста десяти лет назад, было отправлено из Парижа, возможно опоздав даже и тогда, и пришло, когда адресат уже сидел в варшавской крепости. Потом его отправили под конвоем в Россию, судили там и сослали в Сибирь. Оттуда он привез шесть лет спустя дневник, в котором описывал исключительно только одну охоту за другой. Так до конца и осталось невыясненным, сколько байстрюков — троих или четвертых — оставил там после себя их предок. Чем старше он становился, тем многочисленнее становилось в его воспоминаниях оставленное им в Сибири потомство.
Может, Казимира не продавать. И кроме того, мне не следует сегодня уезжать, подумал он. Было бы лучше не вбивать себе в голову, что с сегодняшнего утра, с 9.23, я влюблен в Ядвигу.
По ступеням поднималась старуха служанка. Если она постучит в дверь, прежде чем он успеет сосчитать до двадцати пяти, тогда он не поедет. Что-то задержало ее в пути, минуты проходили, пока она, не постучав, открыла дверь и ворчливо спросила, что подавать на ужин. К сожалению, поздно! Он вывел пару коней — счастливых и единственно законных у него — и запряг их. Служанка помогла ему уложить в сани портреты. Снег все еще шел, но Роман не хотел ждать дольше, не хотел больше взвешивать. Он давно уже смирился с тем, что он грешник. Кривляния совести, внутренняя борьба, где в конечном итоге всегда побеждает искушение, больше не привлекали его. Каким бы слабым он ни был, он всегда был достаточно сильным, чтобы жить с осознанием полной правды о самом себе.
Он не отъехал и мили от дома, когда оглянулся, чтобы посмотреть, не слишком ли много снега нападало на полость, прикрывавшую портреты. И тут он заметил, что бечева развязалась. Он пересчитал портреты, одного предка недоставало. Выпал, наверное, в снег. Он медленно поехал назад, чтобы найти портрет. И нашел его только у самой часовни. Это был Бронислав-Косиньер [179] Косиньеры — крестьяне, вооруженные косами, времен освободительного восстания 1794 г. под командованием генерала Костюшко. Название закрепилось за повстанцами в войнах с Россией в XIX веке.
, из тех повстанцев, ходивших на казаков с косами.
Уже темнело. Роман держал портрет близко перед собой. Насмешливые глаза были у этого Косиньера и похотливый рот. Еще одно мгновение, и снег посеребрит его усы. Бедный Бронислав, такой успех у женщин и такое невезение в борьбе за свободу отечества. И теперь должна завершиться его посмертная карьера: он станет прародителем какого-нибудь колбасника только ради того, чтобы бойцам А. К. было что есть и пить.
Может, это знак мне, чтобы отменить поездку, спросил себя Роман, засовывая портрет в солому. На мгновение он заколебался. Но когда опять сел в сани, то понял, что ему немедленно надо увидеть Ядвигу. Он уже был невластен над своими желаниями.
Поляки опять запели. Это была солдатская песня. Не к добру веселье, подумал Бене, он стоял под фонарем, держа книгу близко к глазам, он был близорук. Среди многих голосов выделялся один, Бене попытался проследить за ним. Голос был не очень сильным — он то и дело терялся в общем шумном хоре, — но очень чистый. Несмотря на глупые слова песни, то, что пел этот голос, звучало как молитва.
Читать дальше