— Это вполне в его духе, конечно, первоочередные задачи после будущей войны. О менее первоочередных он хотел написать потом, когда будет больше времени. А теперь он лежит на этом просторном и все-таки переполненном кладбище Пер-Лашез, как раз напротив стены расстрелянных коммунаров. «Victus victurus» [105] Побежденный победитель (лат.).
— эти слова он мог бы выбрать себе как надгробную надпись. Похороните меня неподалеку от него, Дион, на чужбине земляки должны лежать рядом, если даже при жизни они и не стояли рядом. Мы так давно его не видели, из равнодушия, из лени — так почему же мне кажется, что с его смертью мы стали еще более одинокими? Может, потому, что она напомнила мне о моей смерти, которая тоже не за горами?
Дойно молчал. Он думал не столько о Грундере, сколько вообще об эмигрантах, этих разоруженных борцах, у которых сердце болело оттого, что долго жить в бессильной ярости непереносимо. Мятежный дух их был не сломлен, но сердце, этот старомодный реквизит сентиментальной поэзии, было разбито, как в забытых мелодрамах.
— Так или иначе, а нам следует поторапливаться, — опять заговорил профессор, — мне не хотелось бы, чтобы в моем некрологе написали: «Смерть вырвала перо из его рук». Вы уже придумали для меня надгробную надпись?
— Нет, вы обязаны еще долго жить. Тоска по родине — это боль, которая сохраняет молодость, ибо…
— Так вы знаете? — изумился Штеттен.
— Вы же поручили Габи привезти вам из города пластинки с вальсами, а дома вы венские вальсы терпеть не могли. На прошлой неделе вы жаловались, что в Париже мало молочных, где можно выпить молока. Три дня назад вы говорили, что в Париже мало общественных парков. При этом в Вене вы никогда не ходили по молочным. И очень редко сидели на лавочках в парке, я все жду, когда вы начнете хаять цвет парижских писсуаров, — в Вене общественные уборные выкрашены в такой красивый зеленый цвет. Вы еще так молоды, профессор, что можете быть абсолютно наивным в этой своей несчастной любви, в тоске по родине.
— Давайте говорите, еще, еще, — с улыбкой попросил профессор. — Редко кто, исключая, конечно, госпожу профессоршу, рассказывал мне обо мне же. А мне это было бы полезно, я думаю. Не могли бы вы мне предложить наброски некролога, чтобы я, так сказать, заранее ощутил этот вкус?
Он поднялся, принес бутылку арманьяка и две рюмки, налил.
— А теперь завернитесь в плед, воздух уже сырой. Итак, приступим!
— Какую часть некролога вам угодно прослушать? — насмешливо осведомился Дойно.
— Естественно личную, о Штеттене как человеке. Остальные пассажи, из которых будет явствовать, что вы не менее умны, чем был я, меньше тешат мое тщеславие. Но теперь хватит церемониться, начинайте!
Длинный товарный состав громыхал по мосту, россыпь искр сопровождала его и медленно таяла в воздухе. На другом берегу реки залаяла собака. Потом, когда все стихло, стал слышен шелест листвы и дыхание Габи; окна ее комнаты на втором этаже выходили на террасу.
Дойно точно знал, что хочет услышать Штеттен. Он чувствовал скрытую за иронией глубокую печаль старика, впервые признавшегося, что нуждается в утешении.
— Эрих фон Штеттен был благородным рыцарем. И потому не носил доспехов. Он хотел быть уязвимым, хотел претерпеть любое горе, дабы не избежать ничего, присущего человеку.
— Уже недурно, nihil humani mihi alienum [106] Ничто человеческое нам не чуждо (лат.).
, — перебил его Штеттен. — Говорите меньше о нас двоих и больше обо мне одном.
Все это, конечно же, было шуткой. Дойно хотел, чтобы старик рассеялся, отвлекся от мыслей о Грундере и о смерти. Но чем дольше он говорил, тем больше увлекался сам. Жизнь Штеттена, банальная на первый взгляд и весьма необычная на самом деле, открылась вдруг перед ним, как пейзаж в быстро сменяющемся свете солнца и луны. Времена сливались, все минувшее было настоящим, почти осязаемым, так что его можно было схватить одним взглядом.
Он говорил о страсти разума, об одиночестве истинно зрелого человека среди других людей, которые почти никогда не созревают, а только стареют, почти никогда не набираются опыта, а только «переживают», так что пережитое вскоре для них повторяется. А все не похожее на пережитое они понимают неверно и полагают одинаковым то, что лишь отчасти сходствует.
Габи, на мгновение проснувшись, различила доносившиеся до нее возбужденные голоса, накинула халат и спустилась на террасу к мужчинам. Ее вновь охватило тревожное чувство, что этих двоих связывает что-то такое, чего она не в силах понять, что она как бы исключена из их сообщества, которое, видимо, для Дойно важнее ее любви. И словно из упрямства она села рядом со Штеттеном. Дойно завершил свою речь уже по-французски.
Читать дальше