За что бы ни боролись и ни умирали жившие до нас, они всегда боролись лишь против чего-то — и отдавали жизнь не за, а против чего-то. Если дело, которому я посвятил жизнь, действительно было обречено погибнуть в джугашвилиевском дерьме, значит, я тоже отдаю жизнь в борьбе против чего-то, то есть бессмысленно: ни за что. Если этой победы без побежденных, этой первой истинной, человеческой победы действительно не может быть никогда, если джугашвили неизбежны — тогда да, тогда они и в самом деле призваны избавить мир от меня, тогда они правы, а я всю свою жизнь ошибался. И все мои поступки, даже этот последний акт — это всего лишь гордыня и глупое упрямство.
Можешь не сомневаться: им не удастся победить меня, ибо я сам вынес им приговор именем нашего общего дела, и они осудить меня не смогут. Но в тот день, когда и ты откажешься от этого дела, я буду приговорен. Помни об этом, Дойно, и думай.
Есть вещи, о которых я умалчиваю, они уже относятся к смерти, к той форме, в которой я отойду в прошлое. Это из-за них я не пишу Маре, потому что от нее мне бы не удалось утаить их. Если же они обретут такую силу, что сами прорвутся в мои письма, то не обращай на них внимания…»
Однако именно для того, чтобы уйти от этих вещей, Вассо — еще у себя в комнате — и начал писать письма.
Это было на третью ночь после ухода Мары. Он проснулся внезапно, охваченный страхом и каким-то странным чувством, и начал осторожно ощупывать себя от плеч и ниже: нет, это был он, он сам, а не тот маленький человечек с редкими рыжими волосами, со сгорбленной спиной и слишком короткими ногами, который только что раз за разом пытался перебежать улицу с сильным движением и всякий раз в смертельном страхе бросался обратно на тротуар, а там была стена, и удары об эту стену были ужасно болезненны. Нет, он был все тем же Вассо, худым и длинным. Тот, другой — это был сон, только слишком яркий. Он встал, зажег свет, докурил оставленный окурок, но никак не мог избавиться от ощущения, что в комнате есть еще кто-то — тот самый рыжий человечек. Это, конечно, было глупо, комната была невелика, правда, лампочка слабая, он обошел каждый угол, но нигде, конечно, никого не было. Он выключил свет, посидел еще немного, прислушался — ничего. И Вассо вдруг заговорил с этим человечком, хотя и знал, что обращается к самому себе, ведь он был совершенно один, ему даже поздороваться было не с кем, заговорил просто потому, что хотел услышать человеческий голос, пусть даже свой собственный.
Маленький рыжий человечек — это он сам, так объяснил себе Вассо свой сон, смысл которого был прост: он хотел бежать, но колебался до тех пор, пока не стало слишком поздно и осталось лишь биться головой о стену. Тут все ясно.
На другой день, положив зачерствевший хлеб в теплую подсахаренную воду, чтобы размягчить, он вдруг поймал себя на том, что ходит из угла в угол и, дойдя до стены, стукается об нее головой. Это было совсем не больно, но абсолютно бессмысленно. Он взял кастрюльку с водой и хлебом, сел, но нужна была еще вилка, и он встал, взял вилку, но вместо того, чтобы сделать шаг назад, к столу, сделал шаг вперед и ударился головой о стену. Тогда, осознав, что ему грозит, он и начал писать письма. В первом письме он объяснял, почему решил писать именно Дойно, а не кому-то другому:
«…Ибо этот миг настанет, и я представляю его себе во всех подробностях. Поздняя ночь, ты собираешься заварить себе еще одну, последнюю чашку кофе по-турецки, и вот ты уже чувствуешь упоительный аромат кофе, докуриваешь сигарету, одна затяжка, вторая и, наконец, тушишь ее в уже переполненной пепельнице. И в этот мирный миг, посреди таких обычных занятий тебя вдруг охватит ощущение: „Вассо больше нет. Он погиб в страшном, нечеловеческом одиночестве!“ Ты уставишься в какую-то точку на стене, как если бы я вдруг мог, прорвав уродливые обои, выйти к тебе. И какую-то минуту ты действительно будешь ждать меня. Но я не приду, и тогда ты начнешь искать меня в себе. И поймешь то, что я знаю уже давно: человек может пройти мимо миллиона покойников, даже не задержав шага, и все-таки у каждого человека есть один покойник, одно мертвое тело, о которое он споткнется, и, даже если оно находится за тысячу миль, оно заставит его упасть, а когда он поднимется, оно поднимется вместе с ним. Я — твой покойник, Дойно, как и ты был бы моим, если бы мы поменялись местами, поэтому я тебе и пишу. И я знаю, что в ту ночь ты узнаешь, что я тебе написал. И от этого тебя не избавят ни собственные ошибки, ни твое высокомерие, которое позволяет тебе уступать и даже трусить в вещах, на твой взгляд маловажных, ни тщеславие, заставляющее тебя скрывать раны, вместо того чтобы кричать от боли и стараться излечить их. Тебе не удастся больше быть только справедливым там, где надо было быть великодушным, и великодушно прощать тех, кого ты должен был бы страстно любить. И потому, Дойно, ты будешь знать все, что я написал тебе, так, будто сам написал это. Пойми меня правильно, Дойно, я не требую, чтобы ты забыл об „исторической перспективе“, даже наоборот, я просто знаю, что она хороша для массовых захоронений, но жестоко обманет тебя перед этой одной могилой. Извини, что не могу тебе сострадать».
Читать дальше